Семен Дежнев — первопроходец — страница 89 из 93

духина, сына своего старого недруга. За соболиную казну непосредственно отвечали целовальники Иван Самойлов и Гаврила Карпов. Первый из них когда-то служил на жиганской таможне и досматривал у Дежнёва костяную казну. На этот раз государева казна состояла из большой партии мягкой рухляди — соболиных и лисьих шкурок. Вся она оценивалась в огромную сумму, превышающую семь тысяч рублей.

Последние дни перед отплытием Дежнёв проводил в кругу семьи. Говорил жене сдержанно ласковые слова:

   — Хорошая ты у меня, Пелагеюшка. Не прогадал, что послушался Степаниды. Хорошая ты хозяйка. И какого сынка мне родила. Да и Осип стал мне как родной.

В ласках Семён Иванович был сдержан. Не было тех пылких чувств, какие проявлял он там, на Пинеге, в дни своей далёкой юности, к своей первой ненаглядной. Годы стёрли, размыли её образ. Теперь он уже не в состоянии сказать, какого цвета у неё глаза, девичьи косы, какая осанка, походка. Нет её. Более зримо встаёт перед ним образ его первой жены, якутки Абакаяды, или Настасьюшки. Горячая, гибкая и в ласках неистовая... Он быстро пробудил в жене чувственность, да мало попользовался её ласками. А эта Пелагея, немногословна, сдержанна и в речах, и в ласках. Должно быть, перегорела с возрастом.

Когда Дежнёв сообщил ей про отъезд, она ответила негромко:

   — Это надолго?

   — Надолго, Пелагеюшка. Года четыре продлится моя поездка.

   — Детей малых бросаешь.

   — Что поделаешь? Служба. Знала, ведь, за кого замуж выходишь. За служилого человека.

Кажется, точно такие же слова он говорил Анастасии, когда уходил из Якутска на дальние реки. Настасьюшка тогда билась в истерике, причитала во весь голос. Возможно, чувствовала своим бабьим нутром, что больше не увидит суженого. Пелагея проводит его без слёз и причитаний — баба выдержанная. Хотя, наверное, сравнивая его, Семейку, с первым мужем, кузнецом, мужиком своенравным и крутым, погрустит. И конечно, сделает сравнение не в пользу кузнеца. Тот мог и поколотить, если был не в духе, а Сёмушка и мухи никогда не обидит, никогда голос на жену не повысит.

   — И когда же ты вернёшься? — снова спросила Пелагея.

   — Я же говорил тебе. Года четыре займёт дорога туда и обратно.

   — А о детях подумал?

   — Осип станет почти взрослым парнем, а Афанасьюшка подрастёт и станет таким, как Осип. Береги сынов. Добрые казаки будут.

   — Жён своих станут оставлять, как ты оставляешь.

   — На то служба. Привезу вам всем московские гостинцы.

Семён Иванович принялся рассказывать о столице, о её замечательных храмах, богатых каменных палатах, наполненных всевозможными товарами лавках.

   — Москва больше Якутска? — спросил с любопытством Осип.

   — Не передашь словами, как велика Москва. Одних храмов в Москве, люди говорят, сорок сороков.

   — Что это значит — сорок сороков? — не унимался Осип.

   — Посчитай: сорок раз по сорок. И не сосчитаешь, со счёта собьёшься.

   — Я тоже хочу Москву посмотреть, — высказался маленький Афонька.

   — Станешь казаком, сынок. Отличишься, дослужишься до больших чинов, как твой отец. И повезёшь в Москву государеву казну.

   — А что такое государева казна? — продолжал любопытствовать Афанасий.

   — Узнаешь со временем, Афонюшка. Будешь сам добывать соболя, черно-бурую лисицу. Моржовый клык для государя нашего. Это всё — государева казна. Понял, сынок?

   — Понял, тятенька.

20. СНОВА В МОСКВУ. КОНЕЦ ПУТИ


Снова торжественная церемония отправления каравана. Толпа якутских жителей на берегу Лены. Духовенство во главе с соборным протопопом служит напутственный молебен. Произносит слово своё воевода Барятинский. Говорит о почётном долге, который выпал на долю дежнёвского отряда. Потом всё смешалось. Родные и близкие бросаются к отъезжающим, смешиваясь в единую толпу. Слёзы, объятия, возгласы.

Пелагея сдержанно обняла мужа, всё-таки не смогла не прослезиться. Шептала:

   — Возвращайся, Сёмушка, живой, здоровый. Детки тебя будут ждать. Не забывай нас.

А Афонька неожиданно расплакался, судорожно обхватил отца за шею и заголосил:

   — Тятенька, не уезжай! Не надо!

Дежнёв отстранил жену и плачущего сына и направился к причалу. С удовлетворением подумал о жене:

«Оценила всё-таки. Убедилась, что это тебе не драчун-кузнец».

И почувствовал щемящую боль, боль разлуки. Хорошая всё-таки у него жена, хотя и скупая на ласки. Суждено ли вернуться ему через четыре года живым и невредимым? Ведь годы берут своё и хвори подступают.

Несколько дней тому назад Семён Иванович взялся наколоть дров. Переутомился. А ещё поднял тяжёлую лиственничную плаху и вмиг почувствовал, как болезненно сжалось и закололо сердце. Тяжело опустился на землю, долго не мог отдышаться, прийти в себя. На этот раз приступ прошёл довольно быстро, Дежнёв ничего не сказал жене о том, что с ним случилось, но колоть дрова больше не пытался, побаивался.

Дежнёв выехал с караваном из Якутска 20 июля 1670 года. Гребцы дружно взмахнули вёслами. Берег с пёстрой толпой стал отдаляться, фигурки людей уменьшались. Афанасий с Осипом ещё долго бежали вдоль берега, махали руками и что-то кричали вслед дощаникам, пока те не скрылись. Долго слышались и нестройные возгласы толпы, истеричные выкрики жён. Потом всё стихло. Только слышался ритмичный всплеск вёсел. А в ушах Дежнёва всё ещё стояли напутственные слова князя, грузные, тяжеловесные, как был грузен и тяжеловесен сам воевода.

Всё было бы хорошо, если бы князь Барятинский ограничился словами о почётном долге, который выпал на долю отряда. Но после этих разумных слов князь перешёл к брани и угрозам: «...чтоб служилые дурных поступков, кои порочили бы ваше звание государственных людей, не совершали, никакого непотребного воровства не творили, по кабакам не шлялись, в азартные игры не играли. Ослушников моего наказа велено бить батогами. А ты, Семейка, обращайся к местным властям, коли потребно будет наказание осуществить».

И в том же духе воевода Барятинский ещё долго глагольствовал наступательно и недружелюбно, пересыпая речь свою всякими бранными словесами.

«Хорошо напутствовал князь, — с иронией думал Дежнёв. — Ни одного доброго слова напоследок не сказал, ни счастливого пути не пожелал, словно не служилых людей, а шайку разбойников провожал. Вырвались наконец-таки из-под его опеки, не слышим более его ругани — и то хорошо».

Такое же чувство облегчения испытывали и другие участники отряда.

Кроме соболиной казны, Дежнёв вёз в Москву различные документы якутской приказной избы за минувший год: денежные и хлебные, сметные и помётные списки, ясачные книги, именные окладные книги, отписки и челобитные.

Снова долгий и утомительный путь. Сперва шли вверх по Лене, где на вёслах, где бечевой. Ночью выставляли у соболиной казны усиленные караулы. Как бы лихие воровские люди не застали врасплох. Бродячие воровские шайки беглых не были в Якутии редкостью. Пока плыли по Лене, стояла дождливая погода. От сырости пострадала поклажа. Лесистая низменность средней Лены сменилась возвышенностью, местами переходившей в скалистые кручи, которые подступали к самой воде. Противное течение становилось более стремительным, затруднявшим плавание вверх по реке.

От Куты до Илимского острога перевозили соболиную казну на вьюках, заполучив лошадей в Верхоленском остроге. В Илимск прибыли в первых числах сентября. Местный воевода Сила Аничков провёл тщательный досмотр мешков и сум с мягкой рухлядью и обнаружил, что у многих из них печати якутского воеводства «подрезаны и сняты, и в сумы и мешки хожено».

— Пришлось вскрывать мешки и сумы, — признался Дежнёв. — От постоянных дождей груз зело подмок. Пришлось снять якутские печати и вынимать шкурки, чтоб высушивать на солнце. Иначе попортили бы всю мягкую рухлядь.

   — Правильно поступил, — одобрил Аничков. — А печати мы восстановим.

Вместо прежних якутских печатей воевода Аничков поставил свои, илимские. Илимский край не имел такого промышленного значения, как якутский. Но острог приобретал важную роль как транзитный пункт между Енисейском и верхней Леной. Здесь останавливались, а иногда и зимовали отряды казаков, направлявшихся для дальнейшей службы на Лену, купеческие караваны с товарами, а из Якутска шли в Москву конвойные отряды с пушниной. Одним из таких оказался и отряд Дежнёва, которому пришлось зазимовать в Илимске.

Местный воевода Аничков принадлежал к московской знати, был думным дворянином. Предок рода, ордынский царевич Берке, перешёл на московскую службу при Иване Калите, приняв православие. Его потомки стали называться Аничковыми. Илимский воевода был чужд высокомерия, держался с Дежнёвым просто, проявлял гостеприимство. Много расспрашивал Семёна Ивановича о его якутской службе. Дежнёв в свою очередь стал расспрашивать воеводу об обстоятельствах внезапной кончины Курбата Иванова.

   — Он ведь сменил меня на анадырской службе. Усердный казак был, хотя мы с ним не всегда сходились во мнениях, — сказал Семён Иванович.

   — Мне с Курбатом служить не приходилось, — ответил Аничков. — Поэтому ничего тебе не могу сказать о его персоне. Получил из Москвы строгое предписание арестовать Курбата и судить за гибель казны. Я человек подневольный, ослушаться не мог.

   — Так и не пришлось осудить беднягу.

   — Не пришлось. Умер скоропостижно на волоке. Казаки доставили в Илимск уже бездыханное тело. Должно, от переживаний помер. Совершили отпевание в нашей острожной церкви по полному чину. Похоронили со всеми почестями. Как сына боярского.

   — Жалко Курбата. Мы с ним ещё на Чечуйском волоке вместе служили. Места не находил себе Курбатушка. Ждал своей участи.

С открытием навигации вновь началось плавание по бурному Илиму и порожистой Ангаре. Приближающиеся пороги встречают отряд гулом, словно возвещая об опасности. Опять приходится перетаскивать ценный груз на руках по берегу в обход коварных порогов. Илимский воевода предоставил в распоряжение Дежнёва «большое судно», одно на весь отряд. Семён Дежнёв в отписке якутскому воеводе жаловался, что трудно с маленьким отрядом плыть на таком «большом судне», и «ветры стали противные, и вниз реки тянулись бечевой, и даже Енисейского острога не могли поспеть».