— Мы учимся, — продолжал он в том же дружеском и спокойном тоне, — вовсе не для того, чтобы получить фальшивый документ об окончании средней школы, который называется аттестатом зрелости. Мы учимся, чтобы знать, уметь и потом заменить собою состарившиеся поколения на всех постах… А как же это можно сделать, когда вы будете только бежать все вперед, вперед, ничего не усваивая. Нет уж, пожалуйста, давайте не бежать «вперед, вперед» для того только, чтобы плодить бумажных отличников… А это пустое, бессмысленное занятие, хуже нет… Называется оно русским словом «показуха», да еще синоним есть — «очковтирательство». Ведь если ученик поступит на практическую работу и спасует в том или ином случае, ему нельзя будет этим оправдаться: я, мол, этого не знаю, бригада это знает. Нет, уж пожалуйста, каждый отвечай за себя…
Стояло непривычное молчание, и проводили Пахарева тоже молчанием. Когда он вышел из класса, то за спиной услышал взрыв негодования и крики:
— Индивидуализм!
— Апология зубрежки.
— Классическая гимназия.
После уроков Пахарев собрал учителей, применявших новый метод, и потребовал, чтобы никто из учеников и никогда не отвечал за всю бригаду. Учителя угрюмо молчали.
— Есть ли вопросы ко мне? — спросил Пахарев.
— Значит, бригадный метод отменяется? — спросила Шереметьева. — Мы за составлением этих заданий ночей недосыпали.
— Можно называть свой метод обучения бригадным, каким угодно, но только чтобы ученики знали, умели и отвечали каждый за себя…
— Тогда это уже не будет бригадный метод.
Учителя стояли понуро, растерянные. Наконец Шереметьева вымолвила:
— Ученики не пойдут на это. Сами убедитесь.
— А разве вы делаете все так, как хочется ученикам?
— У них самоуправление… Так будешь делать, как им хочется.
— Их самоуправление не распространяется на учителей… У учителей есть педагогический совет.
— Так-то так, да ведь они считают, что учком выше педсовета.
— А на что вы? Вот и есть случай вам разъяснить, что это не так. Вот сегодня же и займитесь этим разъяснением: учитель учит, ученик учится. Учитель воспитывает, ученик воспитывается им.
— Они говорят, что учителя и ученики — один коллектив.
— Извините, вы семейная?
— Я одиночка. Мать-одиночка, — поправилась Шереметьева.
— Тогда спросите у настоящих семейных, кто в семье воспитывает: старшие ли младших или младшие старших. А школа — та же семья, только большая…
Учителя молчали, отводя глаза в сторону.
— Придет время, — продолжал он, пытаясь поймать хоть один сочувственный взгляд, — и вспомянут люди, как много мы пренебрегали делом воспитания и как много страдали от этой небрежности. Воспитание для многих кажется простым делом и легким, стоит только накричать или выпороть. Мир отрочества противоречив, и из людей, воспитанных в детстве в атмосфере дубинки и жестокости, вырастают недисциплинированные, нравственно жестокие люди. Но и атмосфера потакания всем их желаниям рождает людей капризных, безвольных, неуравновешенных. Человек воспитывает дитя на основании своей собственной душевной жизни. Вот почему педагогические совершенствования совершаются чрезвычайно медленно.
Учителя выслушали все это молча, и никто из них не задал ему ни одного вопроса и не сделал ни одного возражения. «Какая ужасающая рутина может царить под эгидой красивых и высоких слов и суперреволюционных форм жизни», — думал Пахарев, вспоминая, какими отчужденными глазами смотрели на него учителя.
10
На большой перемене Рубашкин поймал Ежика за руку:
— Погоди, Ежик, — он повел его за штакетник в садик, там развлекались все школьники. — Ответь категорично: комсомольская чуткость и принципиальность у тебя еще не совсем притупились, надеюсь?
Они остановились под тополями.
— Как будто не притупились, Костя.
— Обстановочку видишь ясно? Или тебе вправлять мозги придется?
— Вижу ясно и вполне, без выпрямления мозгов.
— Что ты видишь? Скажи конкретно.
— Прижимают нас педы, Костя, мочи нет, а больше всех хваленый директор. Порядочки завелись, как при Аракчееве.
— Аракчеевщина, это точно. Идеологически ты подковываешься у меня на глазах, Ежик.
— Вспомнишь Ивана Дмитрича — небо и земля, Костик. Там была настоящая свобода и действительно новая система преподавания: хочешь зубри, хочешь нет, воля твоя. Никто тебя не спрашивал, не мучал. А это что? Бурса! Помяловский встал из гроба.
— Додумывай до конца. Взгляни и на себя и на других критически. Наш председатель учкома, на кого она стала похожа? Во что превратилась? В подпевалу педов! В придаток шкрабиловке. В подголосок Пахарева. И даже начала заикаться на школьном совете, чего за ней не водилось. Бывало, перед ней все тряслись и, как наметит учком, так и педсовет постановляет. Будьте уверочки. Понимаешь? А теперь что? Учком не учком, а калека на шкрабьих костылях. Авторитет наш с каждым днем понижается. Пахарев забирает нас в руки, даже санком, даже культком, которые под нами ходили, к нему бегают за советом…
— Ужас! Жуть!
— В прошлый раз я смотрю, Богородский оглядывает руки у малышей, волосы, уши… А ты предварительно спросил санкцию у учкома? Ведь культком учкому подчинен. А он: «Я согласовал с Семен Иванычем…»
— Кошмар! Чудовищно!
— Через наши головы катают… Это же превышение власти!
— В том-то и дело. Дело швах. ЧП.
— Зажим полный. Ученическая масса требует, а шкрабиловка свою линию гнет. Где же демократизация трудовой политехнической школы? Где классовый принцип? Есть слухи, что он хочет заставить нас убирать двор, копаться в мусоре, хотя есть и завхоз, и Марфуша… Это их дело. Дальше. До сих пор с нами учатся дети мещан, служителей культов — словом, нетрудового элемента: бывшие люди и всякая шваль. Старая школа — школа-одиночка. Учитель в ней — чиновник. Накопление знаний там было бесплодно. Философы только объясняли мир, но дело в том, чтобы его изменить. Кто будет менять? Это — мы.
Рубашкин ударил себя в грудь.
Ежик пожал плечами и грустно улыбнулся.
— Прошляпили, явно впали в оппортуну под влиянием реакционного педсовета. Но ты, Костя, секретарь комсомольской ячейки, ты и давай нам линию… Ты — рулевой. Давай! И вся армия комсомольцев двинется в бой! Вперед, и только вперед!
— Установки даны в трудах классиков марксизма и их последователей. Но чтобы применить к жизни их учения, надо иметь свою голову на плечах. Вот послушай, что на этот счет думает самая рядовая часть здоровой ученической прослойки. Эй, Кишка! — крикнул Рубашкин долговязому и костистому парню в матросской тельняшке. — Иди сюда, кореш!
Кишка перемахнул через штакетник и крупными шагами приблизился к Рубашкину.
— Приветик учкому и комсоргу. Я слушаю.
— Кишка, выскажись конкретно и вполне объективно: нравятся тебе новые порядки в школе, которые завел Семен Иваныч, или нет. Ты только конкретнее, на фактах. По-рабочему.
— На фига мне и старые и новые порядки, — ответил Кишка с расстановкой и ловко щелкая пальцами. — Я до них плевал и при них плевать буду. Я технарь, и ни шагу больше… Сопли-вопли не по мне: стишки, березки, луна и прочая дрянь. Или я наконец добьюсь своего и изобрету вечный двигатель — перепетум нобилем называется по-ученому, — и тогда навек лафа и в веках памятник, или разочаруюсь. Ну, тогда буду самый обыкновенный технарь. Тридцать шесть рублей мне дадут с ходу в качестве слесаря. Дошло?
— Постой, Кишка! Тут идеологическое искривление. Все-таки ты должен определенное мнение иметь о принципах народного образования и воспитания масс. Ты гражданин отечества.
— Какое мнение? Я вполне доволен тем бригадным методом, который был при Иване Дмитриче. Лучше не выдумать. Полное раскрепощение ученических коллективов и один сдает за всех. Вот это и есть коллективизм: все за одного и один за всех. И Дальтон меня устраивал: все время я отдавал не этой галиматье — зубрежке, а полезному и любимому делу — изобретению перепетуй нобиль. И потом эти лаборатории вместо классов — башковито придумано. Придешь в школу — занимаешься чем хочешь. Все-таки было не так скучно, как теперь: сиди на парте четыре часа, протирай штаны, хлопай глазами и как попугай повторяй за учителем всякую лабуду, которая далека от жизни.
Ученики все гуще собирались вокруг них, и каждый стал жаловаться.
Рубашкин восседал на штакетнике, дрыгал ногой и курил.
Тоня подошла, поглядела на него с укоризной.
— Для сидения приспособлены лавочки, — сказала она, — а штакетник служит загородкой от коз, свиней и прочих сходных с ними животных.
— Благодарю, — ответил Рубашкин. — Польщен. Не ожидал попасть в такую милую компанию.
— Не ожидал? Почему же в таком случае штакетник превратил в сиденье?
— Где хочу, там и сяду. Благо от этого никто не страдает. Это так естественно.
— Естественно для птицы сидеть на крыше. Кроту сидеть в норе. У нас свое понятие о естественности.
Рубашкин нехотя слез со штакетника.
— Вот видишь, Костя, — сказала она. — Надо показывать пример, а ты…
Лицо его исказилось от гнева.
— Ты знаешь, кем ты стала? — он наступал на нее и готов был подраться, он был способен на это, когда входил в раж. — Ты знаешь, кем ты стала? Предательницей. Мы тебя проработаем, дадим жару, хоть ты и учком. Никогда ни один учитель не мешал нам сидеть там, где хотелось. Так или нет?
— Как сказать…
— Говори как надо, не виляй. У нас есть ученическое самоуправление или его отменили?
— Его не отменяли.
— Значит, оно не для проформы?
— Не для проформы.
— Так, значит, надо за это и держаться, а не балдеть, не кукситься.
— Факт.
— Ну так иди и организуй массу. Распоясались шкрабы. Они скоро будут шататься по домам и нас отчитывать. Это называется новый педагог. Ну да я ему крылья обломаю, он у меня как раз утихомирится. Не для того делали революцию, чтобы молодежь угнетать и третировать.
— Видать, он еще не освободился от пережитков, — встрял в разговор Женька. — Может быть, еще заставит тянуться перед педами в классе да здороваться на улицах или даже шаркать ножкой, как в гимназиях. Делать реверанец.