— Веранс, — поправил Жених.
— Реверанс, — поправила всех Надзвездная и хихикнула. — Прежде чем кого-либо критиковать, надо подняться выше его…
— Эх ты… Рассуждаешь по-обывательски, — огрызнулся на нее Рубашкин. — Слова буржуазной культуры нам знать необязательно. Веранс ли, реверанс ли. Даже, наоборот, надо их забыть. Сейчас новые слова в ходу: «учком», «комсод», «Дальтон»… Они звучат и ново, и приятно, и понятно. А главное — революционно.
— А я, братцы, — сказал нарядный парень из девятой группы, Жених, — выразился однажды при нем: «Скоро ли будет шкрабиловка?» Так он остановил меня, взял за пуговицу: «Это вы так называете педагогический совет?» — «Да, так», — отвечаю. «А не кажется ли вам, что в этой «шкрабиловке» собираются все взрослые ваши учителя, даже старики, и их следовало бы хоть немножко уважать».
— Об «уважении» это у него от старого режима осталось, — пояснил Рубашкин. — Ведь Пахарев начал учиться еще при старом режиме… При Николашке Кровавом… Вот откуда набрался душок…
Послышалось:
— Оттуда у него это и тянется. Старорежимные корешки…
— Про тиранов-царей зубрил. Пятерки получал.
— На молитве стоял… Опиум народа пил.
— В церковку ходил, боженьке кланялся…
— Говел. Ха-ха-ха! Не ел скоромного.
— Что учком смотрит? — загалдели со всех сторон. — Ему права для проформы дадены? Надо заседать и протестовать, писать в газету, сигнализировать.
— Товарищи! Товарищи! Знаете ли вы, что в нижнем этаже оборудуют столярную и слесарную мастерские? Нас хотят запрячь делать все для школы. Как у нас проходил урок труда при Иване Дмитриче? Всяк мастерил для себя что хотел. А теперь для кого мы будем работать… Нас заставят делать окна, двери, табуретки…
— Мы против! Мы протестуем!
— Долой!
— По утрам смотрит, вытираем ли мы ноги. Какая наглость.
— Я сам видел, когда он поморщился, проходя двором… Что ж тут такого, сколько лет там валяется мусор. Ну и пусть валяется. Он нас не трогает, и мы его.
Рубашкин увидел, что пыл сборища сникает, и крикнул:
— Ну так как же, братва, будем ли пассивно и беспрекословно сносить подозрительные выходки нового директора или мужественно и честно его осадим?
— Не осадим, а поправим, — сказала Тоня.
— Обязательно осадим! — крикнул Женька запальчиво, сердясь на всех за то, что его никогда не принимали всерьез, хотя он считал себя уже вполне созревшим для разрешения всех злободневных вопросов, и особенно тех, которые касались просвещения и воспитания народа.
— Надо поглядеть, Рубашкин, как у директора дела дальше пойдут, — послышались голоса. — Может быть, он выправит сбою линию… А нам поспешным решением не впасть бы в ошибку… Наломать дров больно легко. Пусть директор целиком выкажет свое лицо…
— Пока мы будем ждать да смотреть, как он станет показывать себя, упустим время, и он согнет нас в бараний рог, — сказал Рубашкин. — Богородский, чего ты там улыбаешься, как Бисмарк? Что нашел веселого, когда идет серьезная дискуссия. Как ты думаешь по этому поводу, уж просвети нас, дураков.
— Я думаю, что вопрос, как учить и выбирать методы обучения, это принадлежит исключительно компетенции учителей и руководителей учебных заведений.
— А мы, по-твоему, пешки? Должны двигаться, только когда нас пихнут. А до тех пор должны молчать?
— Я думаю, что если чего-нибудь человек не знает, то лучший для него выход — помолчать.
— Это аксиома, — сказал Рубашкин.
— А коли это аксиома, так аксиому следует не дискуссировать и не доказывать, а только заучить…
Послышались смешки в адрес Рубашкина. Рубашкин остановил шум и сказал язвительно:
— Вот ново, вот умник. Открыл нам новую правду жизни…
— Что поделаешь, — ответил Богородский в том же спокойном тоне, — что поделаешь, если правда каждый раз заново должна находить себе дорогу.
— Да брось ты, Рубашкин, с ним препираться, — сказал кто-то. — Его не убедить. У него и отец схоластом был, изучал герменевтику и гомилетику. Насобачились.
— А что такое герменевтика и гомилетика? — спросил Рубашкин. — Опять не знаю.
— Ну и оставайся при своем.
Тоня сказала:
— Это, товарищи, опять загиб с вашей стороны — попрекать Андрея профессией отца. Отстаньте, надоело! Великий Добролюбов был тоже сыном заурядного служителя культа, что ж такого? Князь Трубецкой, князь Кропоткин были отчаянными революционерами… Социалист Сен-Симон был графом. Отец Перовской был губернатором Петербургской губернии, так что ж такого?..
Рубашкин сказал:
— Митинг окончен. Завтра в школу не идем. Решение учкома. В силу комсомольской дисциплины ты, Тонька, пойдешь в класс и перепишешь всех штрейкбрехеров и что они говорили.
— Уволь! Уж назначай на эту роль кого-нибудь другого.
— Ты пойдешь, Жених.
— Так я же не комсомолец.
— Хорошо. Назначаю Ежика.
На другой день Рубашкин со своими сподручными стояли у школьной калитки и останавливали каждого.
— Решение учкома знаешь?
— Знаю.
— Почему же нарушаешь резолюцию?
— Я думал, это в шутку…
— Я дам тебе «шутку», — говорил Рубашкин, хватая ученика за шиворот и поворачивая домой. — Век помнить будешь.
Но не все ему подчинялись. Некоторые входили в школу с заднего хода. Когда пришли учителя, они не нашли и половины учеников, в том числе отсутствовал в полном составе учком и комсомол. Семен Иваныч всех отсутствующих сам переписал. И велел групоргам провести ученические собрания с наличным составом, чтобы обсудить этот случай. Ученики молча слушали, и никто ничего не спрашивал, ничему не возражал. Все опасливо смотрели на Ежика, который сидел с блокнотом и переписывал явившихся.
11
В кабинете Семена Иваныча находился весь учком, расположившись от Тони в порядке старшинства. У стола напротив Семена Иваныча сидели родители Жениха. Отец, грузный булочник, в поддевке, борода лопатой, мать — запуганная старушка в яркой персидской шали и в плисовой кацавейке. Она то и дело подносит платок к глазам и тяжело вздыхает.
— Вот и учком… Тут и комсомол, — произносит Семен Иваныч ровным голосом. — На ваш суд. Почтенные родители утверждают, что дома мальчику созданы исключительно благоприятные условия для занятий, а во всем школа виновата, мальчика портит. От этого вопроса никуда не уйдешь. Староста класса, сообщите, сколько дней прогулял их сын.
— Кишка, встань, — шепчет Женька и тычет тому в бок.
Староста группы вскакивает.
— Очень странная вещь, — говорит он. — Лучше бы сказать, сколько он не прогулял в этом месяце. Он бывает только на уроках Семена Иваныча, чтобы втереть очки, да на уроках классного руководителя. А больше ни у кого. «Плюю я, говорит, на всех остальных с девятого этажа, они в школе роли не играют». За месяц этот гаврик прогулял в общей сложности двадцать дней.
— Брехня! — рычит родитель. — Все это из зависти ты написал, парень. Нам завсегда завидуют.
— А учком интересовался времяпрепровождением своего товарища? — спрашивает Семен Иваныч.
— Как и полагается, — отвечает Тоня. — Мы ходили к ним на дом, и родители сказали, что он аккуратно каждое утро уходит в школу и что исполнительнее их сына нет никого на свете.
— Руководитель класса что на это скажет?
Екатерина Федоровна пожимает плечами.
— Я его спрашиваю о равенстве треугольников, а он говорит: «Я не выучил от переутомления». — «Почему?» — «У тяти голова болела, так я ему за лекарством бегал и делал примочки…» Сколько же раз у вас голова болела?
— Что-то не помню, — бормочет купец. — Царица небесная…
— А у меня таких отказов уйма. Я, Семен Иваныч, тоже ходила к ним. И ответ получила тот же: «Наш сын этого не позволит». Уходит точно и приходит из школы в то же время, что и другие. «Мы его в школе не видим, говорю». — «Посмотрите как следует (отец выразился «разуйте глаза») и тогда увидите. Наш сын — примерный мальчик».
— Слышите? — обращается директор к родителям. — Вашего сына не бывает в школе. Вот свидетельство и учкома и классного руководителя. Да и в журнале пометки: «Не посещал уроков».
— В журналах что хошь можно наборонить, — гремит родитель густым сочным басом. — Нам эфто не указ. Гумага все терпит.
— Значит, мы все сообща и все время врем… Так, что ли? Судите сами, как беспокоимся.
— В эфто я не верю, чтобы вы стали об нас задарма болезновать. — Он разглаживает бороду, хитро щурит глаза и продолжает: — Вот ежели у вас есть сын и он скажет вам одно, а об эфтом самом кто-нибудь со стороны напротив, кому вы должны в таком случае верить, своему сыну или чужому человеку — балаболке?
— Во-первых, школа — не «чужой вам человек». Во-вторых, я бы поверила взрослому воспитателю, а не школьнику-сыну.
— Чудно! Эфто почему?
— Потому что сын — еще юн, не он воспитывает взрослых, а его воспитывают взрослые. Взрослым и надо верить.
— Выходит, родной сын враг мне… Вот чему вы учите здеся. Ну-ну!
— Да, этому.
— Зарубим на носу и долежим по начальству такой коленкор. Выходит, и верно упреждал меня сынок: «Тятя, никому в школе не верь, они нам завидуют, что в достатке живем, там одна шантрапа… Тятя, они с черным куском ходят в школу, а я колбасу жую. Тятя, говорит, они нас за последних людей считают и меня буржуенком обзывают. Тятя, говорит, ежели училка в школу тебя вызовет и почнет меня охаивать, ты ей на маково зернышко не верь. Училки, говорит, завсегда против нас, учеников». Выходит, сын-то и прав. И в ваших журналах, стало быть, одна только прокламация. Подтасовочка то есть. И во всем у вас так. Вам волю дать, так вы изомнете, в муку изотрете нашего брата добытчика. Золотой роте от вас душевный привет… Вот мне эта училка, — кивнул он в сторону Екатерины Федоровны, — такое посмела выразить: «Вы сына распустили, точно он вам безразличен». Это как же так? Это мы-то распустили? Матерь божия… так вот мне и бухнула. Да как же ты так посмела?! — Родитель повернулся в сторону Екатерины Федоровны и своим гневным взглядом обмерил ее с головы до ног. — Выходит, это смертное оскорбление мне. Я ночей не сплю, все радею для наследника, и вдруг — на тебе, он мне безразличен. Да у вас совесть-то есть ли? Понимаете ли, что такое единственный сын для благочестивых родителев? Нет, не разумеете. Вам нельзя и разуметь-то, коли у вас своих детей нету. А может, вы их по свету растеряли, у таких эфто очень даже обнакновенная вещь.