Семен Пахарев — страница 16 из 80

Он сел, тяжело дыша и теребя свою жалкую бороденку. Мельников подсел к нему, стал утешать:

— К чему такое отчаяние, Аркадий Максимыч. От страха перед потерей куска хлеба? Есть нечто высшее, чем довольство человеческое. Есть правда, истина, добро, красота. Наконец, абсолют…

— Вам хорошо философствовать, коллега. Вы обласканы большевиками, вы их нахлебник. А я трясусь от страха каждый день… И не говорите мне о правде. Правда на нашем земном шаре в таком же отношении ко лжи, как булавочная головка к самому земному шару… Я ненавижу свою эпоху…

— Это зря, — заметил Каншин. — Такое слепое негодование и несправедливо и пагубно. Сама по себе любая форма общественной жизни равноценна всякой другой. Более того, никакого объективного критерия их оценки не существует. И наша эпоха не лучше, но и не хуже предыдущих. Только перевернули пирамиду жизни, и те слои людей, которые были наверху, очутились внизу и испытывают сейчас такой же гнет, который сами создавали когда-то для находящихся внизу. Квиты. Все приходит на круги своя.

— Ишь какой софист объявился. Уж договаривайтесь таким образом до оправдания своего банкротства, милейший государственный муж, и до апологии существующего порядка. Глядишь, и вам вдруг бросят кость, как Андрею Павловичу.

— Не удостоюсь, как бывший член «Союза русского народа». Но потому, что я изведал тщету и суетность политики и превратность судеб политиков, чистосердечно признаюсь в том, что существующий порядок, светлейший князь, пока он существует, не есть лучший из многих возможных, а единственно возможный из многих лучших. Не то, что он лучший из мыслимых, сделало его возможным, а то, что он оказался возможным, делает его лучшим из мыслимых.

— Это не что иное, как оправдание глупостей, милейший «отставной депутат от народа». Еще Платон говорил: чтобы влиять к властвовать в демократии, нужно потакать толпе. Мы вступили во тьму девятого круга Данте.

— Вздор это, князь. Каждая эпоха порождает свои заблуждения и химеры. Но всегда приносит и нечто небывалое. А вообще как христианину вам надлежало бы знать, что с точки зрения православной церкви страдание и даже гибель мира — это завершение нравственного развития человечества…

Цуцунава безнадежно махнул рукой.

— Что же вы предлагаете мне, Цицероны? — спросил Евстафий Евтихиевич. — Не для философского же спора я пригласил вас сегодня к себе.

— Смиритесь, Евстафий Евтихиевич, как смирились все мы, — сказал Каншин. — Есть времена, когда нет другого выхода. Но эта безысходность как раз и есть наилучший выход. Свобода и ее ощущение могут быть только в сословном общества, когда все уравновешивается всеобщим антагонизмом. А примирение с действительностью в ранней юности проповедовал сам красный Белинский. А Гоголь осуществил его личным подвигом и «Перепиской с друзьями».

— Это лакейство, трусость, — рассвирепел князь.

— Лучше быть живым трусом, чем мертвым героем, логика известная.

— Позор и стыд! За что вас выбирали в Государственную думу?

— Я и сам не знаю. Наверно, истории это было нужно, как нужно стало ей собрать нас вот в этом клоповнике… Ну а вы что предлагаете?

Князь задыхался от гнева и наконец произнес:

— Я еще не нашел решения.

— Вот все и всегда вы были такими, «критически мыслящие» аристократы. Вы хорошо знаете, кого и как презирать и ненавидеть, но, что делать при этом, вы не знаете. Это вас и не касалось, за вас действовали мы — думцы, чернорабочие монархизма, люди «с грязными руками и черной совестью». И пока вы предавались утонченным размышлениям — прозевали монархию. Так нечего и хорохориться. А вы что думаете на этот счет, господин Штанге?

Штанге был сед, беззуб, сух. Он шепелявил и брызгал слюной. Но говорил сдержанно, спокойно, с достоинством.

— В нашем собрании много шума, отвлеченных мыслей, но нет даже самой проблемы, которую следует обсуждать. Евстафия Евтихиевича сняли с одной работы, взамен предлагают другую…

— Какую? Ту, которую выполняет всякий неуч. Это профанация интеллигентного труда! — оборвал его князь.

— Никакой труд не низок, не позорен. Вам, Евстафий Евтихиевич, предлагают должность библиотекаря? Чем же это хуже учителя? Древние пророки возделывали землю, а древние цари сражались в рядах своих воинов. Никто не гнушался простым трудом. Это только сейчас объявили простой труд черным, и все стараются пришвартоваться к умственному труду. Зачем? В артелях, на полях, в простых мастерских люди были здоровее, независимее, нравственно чище и во всех отношениях лучше. Идите, Евстафий Евтихиевич, и сами попросите простой работы вместо мученической должности современного учителя. И это вас успокоит, и вы перестанете страдать…

И тут началась перебранка, точно на базаре, хотя каждый в душе считал такое поведение недостойным себя.

Евстафий Евтихиевич махнул рукой:

— С вами не сваришь каши. Я подумаю и решу. Я руководствуюсь идеей долга. Я должен — значит, могу. Это открыл Кант на все века: тот, кто становится пресмыкающимся червем, не должен жаловаться, что его раздавили.

— Это мне нравится, — поддакнул Штанге. — Уж коли браться за дело, так со всей силой мужества. Мужество — первая и главная добродетель. Без мужества все прочие добродетели превращаются в прах. Недаром великий Гете говорил: богатство потерять — ничего не потерять; честь потерять — многое потерять; мужество потерять — все потерять.

— А важнее всего сейчас иметь тяжелую биографию, — сказал Каншин. — Хоть вы и носите до сих пор, не боясь, очки, шляпу и галстук, по которым мещане принимают вас по разряду «недорезанных буржуев», но, возможно, ваша биография такова, что не вам бояться Ариона, а ему вас…

13

Утром Евстафий Евтихиевич пошел в уоно с твердой решимостью доказать свою правоту во взглядах на школьное дело и неправоту в отношениях к нему. На пенсию он уходить не хотел и другую работу брать не соглашался. «Мужество потерять — все потерять».

Идя по улице утром, когда еще топились печи и из труб валил дым, а радивые хозяйки свирепо вытряхивали на крылечках тряпичные половички и дорожки, Евстафий Евтихиевич силою воображения извлек из запасов своей памяти все те отменные случаи в своей жизни, когда он был настойчив, даже непреклонен, и это всегда содействовало успеху дела и приносило душевное удовлетворение. Ему стало легче и само это намерение — восстановить свою репутацию в глазах коллег и в уоно — казалось теперь делом не только осуществимым, но и легким. Хоть и проработал он в одной гимназии с Арионом Борисычем два десятка лет, но никогда коротко с ним не сходился… Они знали всю подноготную друг друга. Евстафий Евтихиевич был «оборонцем» при Керенском, даже держал его портрет в доме… И хотя Арион в ту пору был еще правее (это при самом осторожном выражении), но ведь потом он стал кандидатом партии, значит, ему оказали доверие и его не ущемить. Да Евстафий Евтихиевич и не думал кого-либо ущемлять, но то, что в гимназии коллеги боялись Ариона, и сейчас страшно боятся, — это Арион знал твердо и чувствовал к себе брезгливое их отношение и ненавидел их за это. Тем более что был один никем не проясненный и сугубо секретный случай в его взаимоотношениях с Евстафием Евтихиевичем, и этот случай поставил между ними несокрушимый барьер. Это относится к кануну февральского переворота и отречения Николая Романова от престола. Приближалось роковое девятое января 1917 года — момент, когда позорная неудача на фронте, жуткий голод, очевидная для всех неслыханная бездарность царской администрации взвинтили ненависть народа до последнего предела. Пролетарии столиц приготовились тогда к отчаянным действиям. Они связались со многими городами и даже с рабочими поселками страны. И примечательный город кустарей на Оке тоже был подготовлен к политическим демонстрациям в этот день прибывшими из Нижнего Новгорода сормовскими агитаторами. Сам Нижний Новгород был наводнен войсками. Один отряд их находился в этом городке. Но демонстрация тут все-таки состоялась. Кустари вышли с лозунгами «Долой монархию!», «Долой войну!». И они в ту пору были очень жестоко избиты, изранены, разогнаны, но политический и психологический эффект никаким оружием расстрелять нельзя было, для всех осталось доказанным, что дни кровавого и незадачливого царя уже сочтены.

Несколько учителей и гимназистов тогда принимали участие в шествии и были все до единого в тот же самый день арестованы на дому. Это показалось не только странным, но прямо-таки ошеломляющим, потому что ни Цуцунава, ни остальные учителя, вызванные на допрос, ничего не знали о демонстрации и не могли ничего показать. Вызвали и Евстафия Евтихиевича. Евстафий Евтихиевич, воспитанный в традициях отвращения к охранке, решительно заявил, что он не выходил даже из дома.

— Однако есть, господин Афонский, свидетели, которые подтвердят, что вас видели на улице, — торжествуя, вежливо заявил жандармский полковник.

— Был на улице, верно, но не в рядах мятежников, а на тротуаре у домов, где гуляют обыватели…

Полковник продолжал улыбаясь:

— В таком случае вы могли видеть своих учеников и коллег, находящихся в рядах мятежников. Как и вас видели они в это время на тротуаре, — полковник опять улыбнулся. — Примите во внимание мои слова: есть надежный свидетель… — Жандарм игриво погрозил ему пальцем.

— Не верю. Ваше высокоблагородие, назовите этого свидетеля, — решительно потребовал Евстафий Евтихиевич.

— На-кось, выкуси, — усмехнулся полковник и поднес к лицу учителя фигуру из трех пальцев.

Он держал в руке список с фамилиями арестованных, и Евстафий Евтихиевич одним беглым взглядом разгадал почерк Ариона. В глазах у него помутилось.

После этого очень часто допытывались в школе, кто же донес. И один раз наедине с Арионом Евстафий Евтихиевич бухнул:

— А ведь вы, Арион Борисыч, в это время были на улице… Есть неопровержимые данные…

— Да ведь и вы, Евстафий Евтихиевич, там же были, — ответил тот, и они обменялись многозначительными взглядами и больше к этому никогда не возвращались.