Семен Пахарев — страница 3 из 80

Задыхаясь от гнева, от презренной слабости подозрений, что каждый способен его обидеть, учитель, приблизившись к ученику и дрожа, сказал:

— Как ты смеешь плевать на пол? Кем это позволено — делать такое бесчинство в классе?

— А если у меня потребность? — ответил Женька совершенно спокойно. — Что же мне, терпеть прикажете?

— Следует спросить позволения у преподавателя… выйти… и использовать плевательницу…

— Тогда разрешите плюнуть в плевательницу, — сказал Женька тем же тоном невозмутимости, поднимаясь с парты.

— Иди, — растерявшись от такого натиска смелости, ответил Евстафий Евтихиевич. — Как же, сделайте одолжение… Демонстрируйте плоды своего воспитания.

Ученик вышел под любопытствующими взглядами всего класса к дверям и сказал:

— Плевательницы нет. Можно в угол?

Лица многих загорелись весельем. Ждали исцеляющего от классной скуки скандала.

— Ну, плюнь в угол, — сказал учитель разбитым голосом. — Плюй куда вздумается. Заплевывай что угодно и кого угодно. Такое время — все дозволено.

Стало тихо. Нина глядела на Женьку с укоризной.

Но тут поднялся его товарищ по парте и сказал:

— Разрешите, Евстафий Евтихиевич, и мне попробовать.

— Оставьте баловство, бесстыдники. По годам ведь женихи.

— Разрешите, — повторил ученик настойчиво, не сводя с учителя глаз.

— Нельзя, — решительно приказал учитель. — Сказано — нельзя.

— Почему мне нельзя, если Женьке можно? Ученики все равноправны или нет? Это нечестно.

— Ну так идите, если у вас нет ни ума, ни совести. Идите!

Ученик вышел, так же долго стоял в углу и откашливался. Это развеселило учеников на задних партах и окончательно вывело всех из равновесия. Вслед за ним просился третий, к нему присоединились новые голоса, и поднялся с задних рядов общий гул: «Позвольте! Позвольте плюнуть!»

— Плюйте! — заревел учитель. — Плюйте в старика, доконайте его…

Он стоял, комично встрепанный, в потертом пиджаке, страшно поношенном, с залатанными локтями. Повернулся и вышел из класса. За спиной учителя стонали ученики: «Разрешите плюнуть!»

3

Евстафий Евтихиевич вошел в учительскую в то время, когда директор и Пахарев, склоняясь над школьным расписанием, определяли в школьной сетке количество и место уроков новому учителю.

— Вам будут удобны утренние часы, — сказал Иван Дмитриевич Пахареву, не замечая Евстафия Евтихиевича, который подошел к ним сзади и сел в углу.

Евстафий Евтихиевич вдруг сорвался с места и зашагал по учительской, бормоча:

— Уже решили. Готово. Меня даже не спросив, хотя бы для приличия… Уже все обладили. Шабаш. Отобрали мои утренние часы. Извольте радоваться: сказано, записано, сделано. Уморить хотите старика, да? Старик этот в подлиннике Гомера читает, знает латынь, изволите ли видеть, не хуже родного языка, старик этот — ученик Василия Осиповича Ключевского — непригоден для вашей школы стал. Выгоните его в три шеи.

Он задыхался, выкрикивая слова и потрясая над головой пальцем правой руки. Потом вдруг повалился на стул и всхлипнул тоненько, по-детски. Капля слез докатилась до кончика носа. Делопроизводитель, Андрей Иваныч, высунулся из-за перегородки, поглядел на него с привычным спокойствием и сказал:

— Полноте, Евстафий Евтихиевич, попусту горячитесь. Я вот в худших условиях был, да нашел себе место в жизни, был служителем культа, а раздумал и ушел щелкать на счетах. И очень у места оказался. Всяк сверчок знай свой шесток, а вы…

Андрей Иваныч, поп-расстрига, оставивший церковь, как судачил народ, для того, чтобы не исключили детей его из школы, всегда подчеркивал свое благополучие в этом своем новом положении.

— Так ведь ты же литургию всю жизнь в ступе толок. А я тридцать лет в гимназии парился да восьмой год в советское время страдаю… разница… Эх, Андрей Иваныч, побойся бога.

— Бог — продукт мифотворчества.

— Ну вот, заладил как попугай… Все ниспровергнуто, и даже попы поступили в атеисты.

За окнами горланил петух, взобравшись на плетень. С базарной площади доносился приглушенный гам барахольщиков. Новый учитель, бледный, сконфуженный и молчаливый, стоял у окна, бросая недоуменные взгляды на директора. Евстафий Евтихиевич беззвучно плакал.

— Вы всегда вот так, Евстафий Евтихиевич, — тревожно сказал ему Иван Дмитриевич, держась обеими руками за пояс толстовки, — не выслушав, в чем дело, в философию пущаетесь, поднимаете тарарам. А между тем, отняв у вас обществоведение, мы сделали для вас же лучше. Ну где уж вам преподавать марксизм, согласитесь сами. В программе и «Коммунистический манифест», и теория прибавочной стоимости, и чего только нету. А ведь вы, дорогой, между нами говоря, до сих пор Зевсом бредите наяву. А что такое Зевс… Сплошные бредни, отжившее мировоззрение. Венеры эти, Афродиты голые, которых детям показывать стыдно, тьфу! Я по душам говорю, дорогой Евстафий Евтихиевич… У вас явный разлад с эпохой… Вы этого не видите… А молодежь — она барометр… Спроси-ко Петеркина… Он свежий человек в нашем захолустье… Можно сказать — светоч. По нему равняйся.

— Не говорите мне этого, Иван Дмитриевич, нехорошо, — сказал старик. — Я один не потакаю дурным инстинктам нашей молодежи и оттого нелюбим ею. А насчет разлада адресоваться надо не ко мне. Я в разладе с невеждами этой эпохи, а не с ней самой. Я ученик Ключевского. Его труды переизданы Наркомпросом — это помнить надо. Нар-ком-про-сом!

— Ключевских, речных, морских… Никого не знаю, батенька. Я университетов не кончал… Не довелось, занимался всю жизнь революцией. Но верю тебе. Ключевского переиздали, так что из того?

— А то, что у Ключевского были отборные ученики. Цвет исторической науки… Гордость русской нации.

— Ты мне этого не говори. Я этого не знаю и узнавать уже поздно.

— Дурно это, Иван Дмитриевич. Греки, в частности божественный Платон, говорили: очень плох тот, кто ничего не знает и не пытается узнать. В нем два порока…

— Чего вы тростите: греки, греки, римляне, персияшки… Лучшие из греческих учеников не выдержали бы за первый класс нашей начальной школы. И растем мы еще больше на работе. Мне седьмой десяток пошел, и весь свой век я прожил мастеровым. Но партия сказала: выдвигайся… делай культурную революцию… и я делаю, но вот новые кадры появились, и тут я пасую… Не обижаюсь на судьбу. Пожил — хватит. Дорогу молодым к сияющим вершинам коммунизма.

Опасаясь, что Евстафий Евтихиевич, разволновавшись, сконфузит всех перед новым учителем, Иван Дмитриевич отвел разговор в сторону, осведомившись о здоровье тетки.

— Вы о моем собственном здоровье подумайте, — перебил его Евстафий Евтихиевич. — Вы, Иван Дмитриевич, человек старый, но вы преступно распустили учеников. Они чуть не заплевали меня сегодня. Они форменным образом выгнали меня с урока. Я говорю им: «Давайте заниматься», а они отвечают: «Разрешим вопрос голосованием». Школа не парламент.

— Как же так? Плеваться? — удивился Пахарев, обращаясь к директору. — В прямом смысле? Какая-то нелепость.

— Поработайте у нас, так увидите, молодой человек, — ответил Евстафий Евтихиевич. — За учителя заступиться некому, потому что во всем и всегда прав нынче ученик. Вот наши порядки. Погодите, Иван Дмитриевич, они и вам на шею сядут.

— Плевать на учителя хоть в прямом, хоть в переносном смысле никто им не позволял, — сказал Иван Дмитриевич. — Это, конечно, враки, но с дисциплиной действительно у Евстафия Евтихиевича немножко неблагополучно. Он тебе и по-латынски и по-аглицки завернет за милу душу и всех этих Ключевских, Родниковских постиг, а у учеников авторитета не завоевал… И сам мучается, и их мучает. Нет, нет, Евстафий Евтихиевич, надо этому положить конец. Пора и честь знать. Не откладывая в долгий ящик вот сегодня же и школьный совет назначим. Распределим уроки, наметим сетку часов, сделаем передвижку учителей. А то беда мне с ними. То не так, это не эдак. А я университетов не кончал. Меня выдвинули из мастеров в просвещение по недостатку кадров. Очень я рад твоему приезду, Пахарев. Гора с плеч. Ты все самые верные установки постиг… Познакомься с Вениамином Григорьевичем. Он историю партии ведет во всех трех городских школах. И как ведет! Клад, чистый клад! В Петрограде закалку получил. Все программы — назубок. Новейшие установочки. Начнет говорить — заслушаешься. Соловей, право, соловей. И откуда что берется. Всех передовых педагогов мира знает. Песталоццев, Лесгафтов, Амосов, Коменских… Саму Крупскую слушал. С Луначарским здоровался. Посчастливилось нашему городу. (Шепотом на ухо Пахареву.) Как раз завом уоно будет, хоша и слишком молод. Арион Борисыч в нем души не чает. И хоть сегодня готов ему место уступить, да горком говорит: проверить надо, человек новый, приезжий…

— Очень хорошо со свежими людьми вместе работать, — ответил Пахарев.

— Заварите вы с ним дела! А нам, старикам, только любоваться. А я давно на покой собираюсь. С желудком нелады. В больницу ложусь. Ах да! Я и квартирку тебе уготовал, у просвирни. Старая дева, из монашек, ханжа, конечно, но честна, не воровка, постояльцев любит, ублажает, будешь доволен. Тетей Симой зовут.

Он написал адрес и отдал Пахареву.

4

По адресу, указанному Иваном Дмитриевичем, Пахарев с трудом разыскал тетю Симу, попечительную хозяйку. Она жила на Троицкой горке. Здесь — самое высокое место в городе, рядом с собором. Отсюда виден весь город как на ладони. Его перерезала речка Тарка в долине, где стояла школа имени Луначарского. Только сейчас, увидя эти кривые улицы, застроенные серыми деревянными домиками с крыльцами и палисадниками, эти ухабистые дороги на косогорах, эти косматые ветлы над речкой, эти долговязые колокольни, взметнувшиеся в самое небо, эти багряные рябины за плетнями, — только сейчас он почувствовал, как пахнуло детством. Захолонуло сердце.

Троицкая горка — улица ремесленников и мелких офеней и лотошников, которые при нэпе выросли, как грибы, — имела скромные остатки старинки: опознавательные знаки были водворены на места: у бондаря висел железный обруч на воротах; у замочника — связка гигантских ключей над крыльцом; у стекольщика — неказистая рама; у шорника — хомут да дуга. Только на одном двухэтажном каменном доме с чугунной дверью висела свежая разухабистая вывеска с позолоченным кренделем: