Семен Пахарев — страница 32 из 80

— Ты застрахован, — сказала она, возбужденно смеясь за перегородкой. — Во-первых, мой муж — порядочный человек и никогда не позволит думать, что я способна на адюльтер. Во-вторых, он меня ужасно боится и не посмеет высказать мне своих, хотя бы и верных, подозрений. В-третьих, я его всегда смогу уговорить, что я безупречна. Ты очень низкого мнения о моих интеллектуальных качествах, Валентин. Отрыжка старого режима.

— Не хочу на эту тему с тобой спорить. Боюсь, ты меня победишь, и тогда я окажусь в одном лагере с тобой…

Людмила Львовна вкусно засмеялась за перегородкой.

— Только с тобой и попикируешься, и пошалишь. Городские дамы не терпят противоположных мнений. А я до сих пор не вписываюсь в их среду.

— Полно. Все мы давно живем в мире интеллектуальных трафаретов, в обществе замундированных душ.

— Перестань! Будь великодушен к мужу. Он тебя не трогает, и ты его не трогай.

— Пардон! Пардон, мадам.

— Что нового? — спросила она, раздеваясь за перегородкой.

— На пристани, встречая пароход, Портянкин, упившись до чертиков, ввалился в обеденный зал в чем мать родила, на глазах у наших дам стал обнимать и целовать буфетную стойку.

— А все из подражания нашему благородному сословию… Почитай-ко роман «Проклятый род» Рукавишникова про нижегородских купчиков. Расейский бедлам. Невообразимо.

— В культурной революции преуспеваете? Там такие перлы ерничества и безобразий… Словом, старо, скукота. Сегодня я ходил за керосином в потребилку, на двери висела надпись: «Гражданам с узким горлышком керосин не отпускается…»

— В Египте нашли мумию пятитысячной давности, она держала в руке табличку, на которой был написан твой анекдот…

— Сражен, как всегда, и умолкаю.

Он перенес лампу в спальню на столик. Людмила Львовна в пристойном дезабилье лежала на кровати. Золотые волосы разметались по подушке, как куделя, и укрыли лицо. Точеные руки лежали поверх одеяла. Он сел у нее в ногах, докуривая папиросу. И говорил ей, что соседи всегда, как только она ночует, по утрам норовят прийти к нему, не постучась в дверь, чтобы потом бухтить о сатанинском быте в квартире холостяка, у которого часто спали на полу вповалку целые компании, окруженные кучами пустых бутылок, что она очень рассеянна, нередко у него оставляет носовые платки, бюстгальтеры, подвязки. Неосторожность ее принимает угрожающие размеры.

Все это Людмилу Львовну не занимало. Она вдруг спросила, и таким тоном, точно ей все уже было известно:

— Расскажи, уладились ли ваши школьные дела?

— Уладились, — сказал он. — Все, кажется, забыли о веревке…

— О какой веревке? — вдруг вырвалось у нее.

Она привскочила на кровати, и Габричевский увидел на ее лице изумление, которое она хотела скрыть. Он всегда боялся попасть с ней в скандальную историю и никогда не касался дел в разговоре с нею, выходящих за круг любви и выпивки. Тут он понял, что попался. Он умолк, чтобы выиграть время и подумать.

— Ну, ну! Какая веревка, скорее рассказывай!

— Книга, которую украл мальчик у Семена Иваныча, нашлась. Веревка, на которой вешала белье сторожиха, снята и унесена шалунами. Ее так и не нашли, эту веревку…

— Шалишь, мальчик! — вскричала она и вцепилась в его плечо руками. — Валентин, не хитри. Я не девчонка. Рассказывай все по порядку. Это пахнет авантюрой в стиле Дюма-отца.

Габричевский сокрушенно думал, какой же тарарам она поднимет в городе, узнав прискорбный случай со стариком.

— Ага, молчишь?

— Удивление восхваляет, но любовь нема, — ответил он, подчеркнуто любуясь ее высокомерным видом.

— Ты находишь, что я очень хороша?

— Обольстительна. — Он обрадовался поводу замять дело и, припадая к ее ногам, заговорил: — Ты совершенно поразительная, ты совершенно изумительная, ты совершенно…

Она оттолкнула его.

— Не заговаривай зубы, Валентин, и шутки здесь неуместны, рассказывай все по порядку, иначе я уйду. И навсегда.

— Да, право, рассказывать-то нечего.

Она сняла со стены двухствольную централку и, держа ее на весу за дуло, сказала:

— Обещай тотчас же все рассказать, пока я считаю до пяти. Иначе ложей выставлю стекла и заморожу тебя. А то выброшусь на мороз в одной рубашке и скажу, что ты меня изнасиловал, воспользовавшись отсутствием мужа. Считаю: раз, два, три…

— Не озорничай и ложись, — вырывая ружье, сказал он. — Ну, все расскажу. Только конфиденциально.

— Могила! — она ткнула себя в грудь.

Он отобрал ружье и успокоился.

— Вот уж истинно сказано арабами: кто защищен от зла щелкающего, урчащего и болтающегося, тот защищен от зла всего мира целиком. И щелкающее — это язык, урчащее — брюхо… и болтающееся — уд.

— Сразу видно, что ты читал и арабов. Только они могут так вычурно, так изящно и так мудро строить фразы… Арабскими сказками мы зачитывались в институте… разумеется, во французском переводе Голлана. Хотя надо сказать, что наша эпоха фантастичнее сказок Шехерезады.

— Куда ей, старушке, до нашей новой Шехерезады — нашего пролетарского мятежа.

Она сидела на подушке и ждала. Вся полировка с нее спала. Он видел перед собой гневную женщину, обуреваемую страстью любопытства.

Пряча свое ружье, он сказал:

— Наряд, милая, лучшее оружие женщины. Поэтому побежденная женщина слагает свое оружие.

— Довольно острот. Знаю, у тебя всегда найдется еще более плоская фраза… Довольно предисловий!

— Предисловие необходимо, — ответил он, пробуя обнять ее, на что она не ответила ни малейшим движением, — предисловие, которое, против обыкновения, надо выслушать. То, что ты жена нашего начальника, обязывает меня быть осторожным в оглашении экстравагантных случаев школьной жизни. Муж хоть твой и симпатичный, но не совсем умный человек.

— Выражайся точно: он редкостная тупица.

— Не умнее его окружающих. И хотя хорошо знаю, как крепко и надежно пребывает он в твоих руках, но слабость человеческая безмерна: он может проболтаться, наконец по дурости испортить с подчиненными свои отношения. Поэтому первое условие тебе: будь молчалива. Дело выеденного яйца не стоит. Старик, который преподавал не то, что любил (его тогда перевели на географию в младшие классы, но он и там не годился), под старость впал в слабоумие, полагая, что в наше время следует добиваться внимания к римлянам и грекам и к каким-то высотам культуры, нервничал, чувствовал себя плохо. Это типичный осколок империи, разбитой вдребезги, как и мы, грешные. Он и остался верен Делянову, Дмитрию Толстому и Победоносцеву, которые, как известно, зубрежкой латыни в классических гимназиях пытались остановить поток живой жизни. И вот такие чудаки, как Афонский, верные заветам незабвенного графа Уварова, до сих пор дожили. Ты знаешь ли, что такое классическая гимназия? Не знаешь. Я ее окончил с золотой медалью. Изучение мертвых языков до одурения, до потери памяти, до притупления ума. Поступиться изучением живой природы и живой жизни в угоду зубрежке грамматических форм мертвого языка — это было национальным бедствием, Люда. Вот в этом и трагедия старика Афонского. Надо прямо сказать, человек он образованный, поправлять все время только одни орфографические ошибки такому человеку да читать Жарова — это, конечно, трагичная судьба, и он решил попугать зава — повеситься, конечно, для виду. Впрочем, кто знает…

— И его вынули из петли? — ликуя, перебила она.

— Да нет. История, так сказать, более чем обыкновенная, если ее не раздувать. Все это уже забыто.

Она не сдержалась и захлопала в ладоши. Потом порывисто стала обнимать Габричевского и целовать его большие усы. Изящество самоуверенной женщины вернулось к ней. Она стала кроткой и вкрадчивой потому, что была довольна. Быстрым умом она окинула все возможности, вытекающие из этого открытия.

— Я заставлю его ползать на коленях передо мною, этого самоуверенного щенка. Я возьму реванш за этот мой унизительный месяц разыгрывания перед ним умной недотроги…

— Зачем это тебе надо, Люда? Мало побед? Мало скандалов? Слухов, сплетен?

— Я их презираю. Зачем, говоришь, мне это надо? — страстно заговорила Людмила Львовна. — Тебе, грубому солдафону, этого не понять. Люблю красоту. Язычница я, грешница. Мне бы в древних Афинах родиться. Люблю цветы, духи, яркие одежды. Говорят, есть душа, не знаю, не видела. Да и на что она мне? Пусть умру совсем, как русалка, как тучка под солнцем растаю. Я тело люблю, сильное, ловкое, которое может наслаждаться!

— Дались тебе эти мальчики для наслаждения…

— Не сама выбирала темперамент.

— Ну еще один лишний покинутый женщиной цуцик. А какой толк? Умножишь победы над ними, умножишь разочарования… Какой толк, право…

— Какой толк? И это спрашиваешь ты, один из самых типичных банкротов настоящего и неудачников прошлого… Я не могу воевать стальным оружием, да и презираю его. Власть, приобретенная узурпацией, мне антипатична. Я говорю о власти над вашим братом. Эту власть берут умом и хитростью, если хочешь, даже вероломством. Такая власть, сознание ее, упоение ею являются великим счастьем…

— Метафизика любви все еще в тебе бродит. Когда перебродит, ведь тебе за тридцать… Просто стыдно слушать… Тебе бы стихи писать: «Шепот, робкое дыхание, трели соловья…»

— Перестань, червяк! Твоя манера любить женщин вульгарна. И с властью у вас — высокородных узурпаторов всея Руси — не получилось. Не было благородства рыцарей, пыла, возвышенных идей и подвигов. Дрянцо-офицерье. Хоть я и прошла все Дантовы круги ада и вас понимаю, но в душе у меня ничего не осталось к вам, кроме презрения. За что молилась, за что страдала, кого боготворила?! Жалкая золотопогонная, высокородная, именитая шваль драпанула от лапотников мужиков и рабочих, вшивых, голодных и разутых… Четырнадцать цивилизованных, оснащенных армий развеяны были в прах неграмотной солдатней. Хорошее благородство! Похвальная доблесть! «С нами бог, покоряйтесь языцы, яко с нами бог!» Пустоплясы, пустословы! Дерьмовые джентльмены. Да, отошла ваша пора. Драться с большевиками — это не то что атаковать в будуарах оголенных субреток. И у женщин вы теперь стали только на побегушках! — Ее лицо было искажено гневом и отвращением. — Грядущий хам вас победил. Прометеев огонь похищен у князей и баронов Шереметьевых деревенщиной — этими Пахаревыми, Петрушкиными, Ивановыми… Их затаенный огонь увеличивает прелести любви в тысячу раз, И как велико наслаждение, если оно сопровождается удовлетворением женской гордости. Видеть у своих ног этих хозяев страны, дубоватых и неотесанных парней со свежей кровью и стальными нервами, — это острое наслаждение может понимать только женщина моей судьбы… Страшной судьбы!