— А знаешь, Люда, тебя ждет фиаско. Ты не представляешь себе духа этих фанатиков социализма. У них атрофия чувств. Они не падки на эти ваши прелести: «Кудри девы чародейки… ланиты, перси и чресла…» У них своя шкала жизненных ценностей.
— Уверяю тебя, через месяц он будет мой. У моих коленей…
— Пари! Если выиграешь, я буду у тебя на побегушках весь век, если проиграешь, ты навсегда будешь моей на условии непременного постоянства в любви. Это я сейчас мирюсь, закрываю глаза… А тогда капут твоим шашням. Только таким, как сейчас, я не хочу быть. У меня тоже есть самолюбие.
— Скажи на милость?! Самолюбие у дезертира, предавшего свои идеи и интересы и скрывающегося под чужой фамилией и чужой профессией… Ты так и будешь таким, каким я тебя держу при себе. Ты весь в моих руках, и в прямом, и переносном смысле. Теперь расскажи историю с веревкой…
Он рассказал ей всю эту историю, хотя и считал, что это опасное средство в ее руках против Пахарева и его школы.
— Старик сперва принял тридцать таблеток аспирина, и его стошнило… Тогда он на виду у родных и знакомых, которые его отхаживали, схватил плетеную веревку, закинул ее за слегу на чердаке и влез в петлю… Ноги касались земли, так он подогнул их.
У нее захватывало дух от предстоящих успехов.
— Нет, эта история далеко не обыкновенная, — говорила она, увлекая его к себе. — Этой историей можно связать в узел всех, кого захочется, и уж конечно, вашему директору можно при случае насолить…
— Только, пожалуйста, без этих шуток. В руках женщин они изменяют судьбу честных работников.
Она задрыгала ногами на кровати, как девочка, так что пружины матраца заскрипели.
— Усатенький мой! Спать, спать, спать, — закричала она, вдруг почувствовав, что холодно ей в ночной сорочке.
25
На родительском собрании решено было немедленно обревизовать комсод. Для этого Пахарев привлек Надзвездного, бухгалтера завода «Росинструмент», знатока всяких канцелярских и коммерческих тайн.
Надзвездный был известен Пахареву по его высокопарным речам, какими изъяснялись, бывало, чиновники земских управ на юбилеях. Пахарева он называл светочем науки, а его деятельность — нивой народного просвещения. Но за внешней угодливостью и велеречивостью его старомодных речей всегда скрывалась искренняя тревога о детях, тревога честного гражданина и добропорядочного отца.
Однажды Пахарев был приглашен к бухгалтеру в гости. О доме Надзвездного говорили:
— Там все время самые ученые дебаты и изысканное общество. Такое уж культурное семейство, самое культурное семейство в нашем городе.
В канун выходного дня, сумерками, Михаил Яковлевич встречал гостей у садовой калитки. Он размахивал руками, восторженно и молодо вскрикивал, когда здоровался и передавал гостя жене, которая дежурила на крылечке. Солидная его супруга была мягко обходительна, гостеприимна и под стать мужу — неуемная на разговор. Она усаживала пришедшего за стол, где его окружали дочери, считавшие своей непременной обязанностью занимать гостя «жгучими проблемами».
В доме Михаила Яковлевича гость обречен был целый вечер разрешать эти «жгучие проблемы» или слушать о них. Опасливо поторапливаясь, чтобы разговор не принял «тривиального провинциального направления», Михаил Яковлевич пытал гостя в упор: «А ну, приносит ли культура счастье человеку?» Или: «Можно ли укреплять нравственность без религии?», «Сравняется ли женщина когда-нибудь по уму и способностям с мужчиной?», «Одинок ли человек во вселенной, или где-нибудь есть еще более высшие существа?» Причем в зависимости от того, какую позицию занимал гость, всегда противоположного мнения придерживалось все семейство. Важна была не истина, а шум вокруг нее. Конечно, только из уважения к хозяевам и к трогательным слабостям Михаила Яковлевича немедленно завязывался спор, и, чем больше было жару и крику, тем блаженнее ликовал хозяин.
Городская слава самого интеллигентного семейства в городе доставляла ему острейшее наслаждение.
— Ой какую кашу опять заварили мы на прошлой неделе, — начинал хозяин, разливая по рюмкам свою домашнюю вишневку. — Был один ортодокс, и я загнул вопросец: возможно ли абсолютное равенство людей, когда в природе его нету? Не поверите, поднялся дым коромыслом. Век наш — век нивелировки, каждый хочет быть как все. И я его положил на обе лопатки. И каким аргументом? Очень простым. «Есть ли в природе два одинаковых экземпляра по физическим данным?» — «Нет», — говорит. «Как же нас можно в таком случае поравнять умственно? Ведь психика производное от физической природы». Крыть ему нечем.
И Михаил Яковлевич сотрясался от смеха.
Если гостем был словесник из молодежи — посрамлялся Маяковский, и Михаил Яковлевич цитировал тогда слова Пушкина, известные ему по опере:
Куда, куда вы удалились,
Весны моей златые дни?
Что день грядущий мне готовит?
— Ах, какое тут переживание и какие тут яркие типы, — говорил он. — Это не то что: «Дней бык пег, медленна лет арба. Наш бог бег, сердце наше барабан». Волапюк: бык, бог, пег, бег… Готтентотский язык.
И Михаил Яковлевич закатывался смехом и увлекал других.
Если сидел за столом старый словесник, хозяин заставлял дочь свою декламировать «Левый марш» Маяковского и говорил, качая головой:
— Революционная динамика, дражайший, передана неотразимо. Только и осталось нам, старикам, развести руками и расписаться: да, брат Пушкин, тебя перекрыли, шабаш. Кишка тонка у тебя, озорного арапчонка, ничего другого не скажешь.
При медиках он превозносил народных знахарей и рассказывал все одну и ту же историю про бабу с соседней улицы, которая, отчаявшись в ученых врачах, выписалась из больницы, выпарилась в бане, натерлась мятой и тут же выздоровела от чахотки. Михаил Яковлевич в упор ставил тогда вопрос:
— Ну-ко, покумекай. Не прав ли в таком случае покойный граф Лев Николаевич, решительно отрицавший ученую медицину?
Как правило, старшая его дочь, молодой врач городской поликлиники, обрушивалась на отца с силой лавины, смыкаясь с гостем. Если гость был инженером, тогда о медицине и помину не было. Говорили о том, не станет ли в будущем человек рабом машины. Но и тут в зависимости от направлений мысли гостя менялась ситуация противоборствующих сторон. С одинаковой охотой хозяин отстаивал мнение о благодеяниях техники или ругал ее и утверждал, что придет время, она загадит воздух, воду, истребит природу и самого человека сживет со света. В доме изгнано было все, что могло напоминать «провинциальщину». Здесь с ужасом говорили о картах. Любители «своих козырей» или преферанса или «козла» о своих наклонностях боялись в этом доме заикаться. Презиралось и клеймилось пьянство, с которым просили не смешивать «разумную выпивку». Угощались тут настойкой из граненых графинчиков, и до тех пор, как гости «станут навеселе». Царила во всем благопристойная умеренность. Как только кто-нибудь излишне заговаривался, графинчики незаметно и мгновенно исчезали со стола. Тогда Михаил Яковлевич комично заглядывал в рюмки и пожимал плечами, что должно было означать его полную готовность продлить веселье, но вот вино иссякло.
В доме был принят культ «культурных развлечений»: пение, декламация, шахматы, вальс под патефон, за который Михаил Яковлевич стыдился.
— Кабы были деньги, разве допустил бы я эту провинциальность, я бы завел пианино. Но бодливой корове бог рогов не дает.
В столовой под стеклом в дубовом шкафу блестели позолотой «мировые классики» в редакции Венгерова, сочинения Реклю и Брема. В городе уверяли, что Михаил Яковлевич из расчета, чтобы дети книг не трепали, «потерял ключ от шкафа». Достоверно известно было: в спальне на столике у хозяина лежал граф Салиас, Потапенко, Шеллер (Михайлов), Боборыкин. Но он стыдился их называть, тайно всю жизнь перечитывая.
Михаил Яковлевич имел собственный домик за городом в чудном саду с терновником, грушами, крыжовником, малиной, ухоженными яблонями и прославленной горбатовской вишней. Плетни сада доходили до откоса реки. Весной буйная зелень заслоняла домик, оставляя для глаза прохожих одну только черепичную крышу. Летом компании собирались в саду. Из окон домика видно было все Заречье с пышными поймами и ракитником, за которым теснились березовые рощи. Красота неописуемая!
Пахарев явился в гости, когда уже были все в сборе. Ему бросились в глаза две шахматные доски на столике, что его приятно удивило: он был страстным шахматистом. Стол был накрыт, но гости следили за исходом матча между Людмилой Львовной и Габричевским. Все сразу поднялись. Увидя Пахарева, хозяин обнял его за плечи, хозяйка пожурила за уединенный образ жизни.
«Как это мне нехорошо, — силясь удержать улыбку на лице, подумал Пахарев, здороваясь с Людмилой Львовной. — Я даже волнуюсь и краснею…»
Оба сухо и наскоро поздоровались. После того хозяин поднял рюмку и позвал гостей.
— Приложимся к винцу, потом и к огурцу, — проскандировал он.
Не дожидаясь прочих, он «первый показал другим дорогу», как сам любил выражаться. Рюмочки были миниатюрные, настойка едва ли доходила до желудка, теряясь на поверхности слизистой оболочки рта. Зато часто прикладывались, и у Пахарева закружилась голова. За столом шел уже разговор о предстоящей встрече Капабланки в Буэнос-Айресе, высказывались опасения, не потеряет ли он звание чемпиона, встретившись с Алехиным.
Все стали говорить о шахматистах, чтобы сделать приятное Пахареву, о значении шахматной, игры, о ее красоте и пользе. Можно было подумать со стороны, что здесь собрались шахматные маньяки. Имена чемпионов то и дело срывались с уст. Надзвездный спросил: «Воспитывает ли шахматная игра характер человека, или она суть пустая игра ума?» Начался спор, чтобы угодить хозяину. Пахарев предавался разговору с большой охотой. Но после нескольких фраз, которыми он обменялся с хозяином, убедился, что тот ничего не знает больше.
Это насмешило его и показалось очень забавным. Он стал разговаривать с другими и понял, что те знали еще меньше.