Он знал: неблагодарно, эгоистично презирать женщину, к которой толкнуло его чувство, но не мог пересилить теперь свою неприязнь к ней, даже из сострадания и вежливости. Прикосновение ее рук вызывало в нем чувство сопротивления. Ее глубокое дыхание, слова казались теперь фальшивыми, оскорбляющими строй его раскованных мыслей.
— Людмила Львовна… Простите за грубость. Мне надо сию же минуту уйти. Может быть, это гнусность, не знаю сам, что со мною делается… И вообще… Я непривычен к таким вещам… К таким неожиданностям…
— Родной мой, — лепетала она вздрагивающим голосом и еще сильнее прижимаясь. — За что ты, хороший мой, обижаешь меня, гонишь… Тебе я стала неприятна? Неужели ты не видишь, как я люблю тебя, как мне давно, давно хотелось быть близкой с тобой. Всем, всем я говорила про тебя только дурные вещи. Обзывала несносным, заносчивым мальчишкой. Это, может быть, оттого, что ты не доверял мне. Не гони меня, не будь грубым, умоляю тебя. Я могу расплакаться, могу выброситься из окна на тротуар. Ты меня не знаешь, Я решительная… Вот сейчас возьму и выброшусь…
Он понимал, что тут доля наигранной аффектации, привычной для женщины, опытной в делах любви. Однако в тревоге загородил ей путь к окну руками.
Тогда она кротко обняла его и уж не отпускала. Теперь каждая деталь ее платья, поза и лицо кричали ему о непоправимом нелепом проступке. Раскрасневшееся лицо со следами пудры на кончике носа, мельчайшие морщинки возле глаз, которых он не замечал раньше, и особенно эти точеные ноги, взбитые волосы, вставшие копной, а главное, виноватый, преданный, умоляющий вид — все, все вызывало в нем только одно раскаяние.
«Ее хорошие слова, это, может быть, только дань уважения, которым расплачивается распутство с наивностью… Весть дойдет и до Марии Андреевны. Они, кажется, приятельницы теперь».
При этой мысли у него перехватило дыхание. Он неловко высвободился из ее объятий и поднялся.
— Вы понимаете ли, как все это… тяжело…
Людмила Львовна знала по своему опыту, как первые шаги чувственной любви и у мужчин сопряжены с болезненными ощущениями, точно первая затяжка папиросы. Она не считала его «обычного типа холостяком», какие ее домогались и каких она знала, но в незнание им женщин не верила, когда намекали ей об этом. Теперь она узнала об этом по суровой неуверенности, неловкости и слепой грубости, которую он проявил к ней. Она понимала лучше его, что с ним происходило. Хотя такую глубину переживаний и остроту реакции на чувственную любовь она встречала впервые. Ей хотелось утешить его, объяснить ему нежно, по-матерински причину его страданий.
Самоуверенность оставила ее на этот раз. Она не находила нужных умных слов и повторяла:
— Милый мой, пройдет это. Несравненный мой, это со всеми бывает. Поверь мне…
Но эти слова вызывали в нем новые приливы раздражения. Она поняла и умолкла. Она сидела теперь на кушетке, укутавшись в халат, серьезна и недвижима. Глаза ее были полны слез. И тогда он увидел в ней не претенциозную женщину, «обращающую свою образованность в предмет кокетства», а маленькую, обиженную и слабую и даже как будто чуть-чуть приросшую к его сердцу. И ему подумалось, что ее жизнь подле глупого мужа и, возможно, искреннее чувство к нему ее извиняют. Может быть, тут укрывалась и очень большая жизненная трагедия. Он погладил ее по волосам. Она ухватилась за его руку и щекой приложилась к ней, сказав:
— Это я во всем виновата. Прости меня.
Он хотел сказать ей что-нибудь ласковое, но не умел. Красивые и нежные слова, по его понятиям, были смешны, к ним была привита неприязнь с детства, а тем чувствам, которые обуревали его, он не знал названия. Он был рад, что растерянность сменилась жалостью к ней, и сказал:
— Все это мне не очень знакомо. Поэтому я смутился.
— Я чувствую это, — ответила она. — Раньше я этому не верила. А если бы поверила раньше, все пошло бы по-другому.
«Боже мой, как это нужно и важно, оказывается, уметь утешать обиженную женщину», — подумал он, садясь с ней рядом.
26
Через день за сапогами пришла Варвара, и Пахарев слышал: бесстыдно и откровенно она рассказывала тете Симе про то, как угодил он в яму и как трудно было отчистить его одежду и обувь. Значит, у Людмилы не было секретов от Варвары.
— Чересчур он Людмилочке по нраву. Кто ни придет в гости, только про него и разговору, один он у нее — свет в окошке, — тараторила Варвара отрывистым хриплым голосом. — Пра… Как только его узрит, так вся сразу и разомлеет.
— Что ж за беда, — отвечала хозяйка. — Дело-то молодое, разымчивое. Да и то надо молвить, Семен Иваныч тоже красавчик писаный… А уж ума у него — палата. Смиренник и всем, всем взял. Ученый человек и спит с книжкой вместо суженой.
— Пора бы и не с книжкой спать-то.
— Оно всеконечно… Да ведь молодежь стала мудреная, Варварушка. Бывалышко-то, молодые кавалеры этих затей — книг да спектаклей — знать не знали, все больше около кабаков да любушек крутились. Коли выпадало свободное время, с утра уходили на околицу или на Большую Кручу с тальянками, с балалайками. Да целый день и плясали, а коли это наскучит, устраивают драки на кулачках, петушиные бои али скачки на лошадях. Великая была потеха. А вечером глядь — гости. Опять же веселье, песни да шутки, свиданье да милованье с кралечками за плетнями, за заборами, за амбарами. Восемнадцать лет стукнуло — его уж определяют в закон. Этого баловства, говорю, не знали: книжек, газетин да агитаций. Купцы наши, бывало, как потешались — страсть: того сажей вымажут, тому горчицы в рот насуют, того охрой выкрасят, и за каждое рукоделие — пятерка. За пятерку-то сколько у нас желающих рожу подставить находилось… Хорошее время было, сурьезное. Забыть немыслимо. Жизнь была довоенного уровня.
— Как наш же Арион, каждый день, чай, читает?
— Беда, вовсе зачитался. Вон он говорит, что камни падают с неба. На свете шестой десяток доживаю, и оттоля только дождичек да снег господь посылал али град за грехи наши тяжкие… А чтобы кирпичи да колыши валились с божьих небес, умри — не поверю.
— Увидишь еще, — грубо оборвала ее Варвара. — Я ихние-то повадки знаю. Образованные, они только с виду тихие. А в тихом омуте черти-то только и водятся.
«Уж начались сплетни, пересуды… И тут свои Добчинские и Бобчинские, некуда от них деваться», — подумал Пахарев и твердо решил с этих пор к Людмиле Львовне не ходить.
Он верно угадал ситуацию. Варвара, когда шла к нему и обратно уже с сапогами, каждому встречному объясняла, во всяком закоулке, зачем она ходила к Пахареву и как ему попали сапоги ее хозяина. И в улице кумушки уже сочиняли о Пахареве истории, одна несуразнее другой.
Пахарев теперь старался забыться в работе. Он принудил себя вытеснить из памяти этот «срыв», как он мысленно определил. Домой возвращался только поздним вечером; после уроков проверял самодеятельность учеников, стенгазету, учком, работу пионеротряда, выполнение учебных планов и т. д. Когда возвращался домой, то тетя Сима передавала ему записки в голубых конвертах, пахнущие духами: «Люблю. Тоскую. Жду. Людмила». Он стал рвать их, не читая.
Однажды в воскресенье утром он готовил уроки. Мельком взглянул во двор и за изгородью палисада увидел Людмилу Львовну. Она направлялась к крылечку, осторожно обходя лужи и чуть подобрав юбку. Голова ее была опущена книзу. Людмила Львовна была одета по-весеннему: в шерстяной жакет, распахнутый от жаркой ходьбы, и в шелковую, лимонного цвета, блузку. И прежде всего бросилась ему в глаза ее высокая грудь в этой блузке. На момент ему показалось, что в этой женщине воплотилась вся красота земли, что рассудок его помутился. Безграничное и страстное восхищение, смешанное с чисто ребяческим испугом, сковало его. Потом к нему вернулось самообладание, он торопливо прикрыл занавеской окно и крикнул хозяйке с лестницы, почти задыхаясь от волнения:
— Хозяюшка, бога ради, никого не пускать ко мне. Пожалуйста. Я сегодня очень и очень занят.
Хозяйка уже успела увидеть свою знакомую, поняла, что эти слова его значат, и переспросила с удивлением:
— Так уж совсем никого? А может быть…
— Ни одной души, тетя Сима. Мне совершенно некогда… Скажи, что дома нет, что вернется поздно, очень поздно… так и скажи.
Он стоял посередине комнаты и чувствовал, как сердце готово было выпрыгнуть. «Она не поверит и не посчитается ни с чем…»
Внизу послышался раскатистый смех. Это вошла она и произнесла намеренно громко и насмешливо:
— Семена Иваныча, скажешь, дома нет? Или он не велел принимать? Ну ничего… Смилостивится, бог даст. А тот, кто уклоняется от борьбы, капитулирует.
Он застыл в безотчетном оцепенении и стал слушать придушенный голос хозяйки, переходящий в шепот. Хозяйка говорила торопливо, неровно, сбивчиво. В ответ ей еще громче ответила Людмила Львовна:
— Когда я входила в ворота, окно его было открыто. Когда подошла к крыльцу, задернуто занавеской. Куда он мог исчезнуть за одну минуту, хозяйка? Это просто неслыханное проворство. А у меня дело. Он брал уроки французского языка и вдруг перестал. В таком случае следует выяснить причину…
Шепот хозяйки стал еще тише, невнятнее, но настойчивее. Иногда он вовсе стихал, тогда Пахарев сдерживал дыхание, чтобы оно не было услышано внизу. Он стоял столбом, не меняя позы. Веки его дрожали от мучительного волнения.
«Сколько в ней силы, решительности. Я робею, как подросток».
Он слышал нервическое биение своего сердца.
«Если все то, что про нее говорят, есть правда, значит, претенциозная особа, и величайшее малодушие проявляю я, робея встретить ее лицом к лицу».
Но самогипноз не удавался. Мысли эти нисколько не умеряли его волнения и не снижали ее эмоционального образа. Не проходило и замирание в груди.
«Кто бы знал, как я не уважаю себя в данную минуту. Кто бы мог подумать».
— Нету, нету, нету! — повторяла хозяйка. — Ни в коем разе.
Вдруг Людмила Львовна произнесла решительно: