Семен Пахарев — страница 41 из 80

Художник испуганно поглядел на Пахарева, который вдруг покраснел. Глаза их встретились. Старик завозился на месте, вздохнул печально и сказал:

— Чуть поддался ей, ну и завяз. И как завяз — по самую маковку. Кажется, все знакомо, все испробовано от сотворения мира, а каждое новое поколение повторяет сначала все те же самые милые любовные глупости. Так, видно, будет и впредь. И я, дурень, был на этой линии, и до чего, батенька, дошел, признаться стыдно: ночей не спал, кропал стишки, в письмах называл ее богиней и королевой. Клялся любить ее одну только, и вечно… Трактат о любви начал штудировать, этого самого Шопенгауэра. Дескать, серьезная любовь возникает мгновенно, и притом при первой встрече. Это он у Шекспира взял, а этот, наверное, у древних, те были в этом доки. Но, батенька мой, этот философ влил ложку дегтя в бочку меда, мошенник. Нигде, говорит, мы не встречаем так мало честных и справедливых поступков, как в делах любви. В них даже самый распречестный ухарец сплошь да рядом поступается своими священными принципами и действует бессовестно. А, каков, шельмец-немчура! — Василий Филиппыч заражающе захохотал, так что глаза покраснели. — И до чего я тогда дошел, не поверите, начал тогда стишки и романы читать…

— А теперь вы не читаете?

— Зачем? Я имею на все собственное мнение, оно мне ближе, понятнее и кажется истинным… Чего же больше? А мнениями других, а их несметное количество, у меня нет времени да и охоты интересоваться. А вообще, я теперь придерживаюсь взглядов Платона (читал в гимназии): сладострастие есть самое пустое и суетное наслаждение. Говорили мне, так думал и Кант, светильник разума, дорогой мой, так стоит ли, в самом деле, ради какой-нибудь фифочки тратить время, наносить ущерб своему делу, да еще при этом портить себе репутацию в глазах окружающих. Да еще в нашем городе, где все на виду. На виду, батенька, на виду. Чихнешь сегодня, завтра услышишь на другом конце города: «Будь здоров!»

Бледность покрыла лицо Пахарева.

— Я вас, Василий Филиппыч, не совсем понимаю. Как будто что-то вы знаете особенное, но не договариваете.

— Вот беда: все это знают, кроме вас, и втихомолку потешаются… Лишний раз поглумиться над ближним заглазно — это каково приятно. Ведь всегда надо помнить, что обыкновенные, заурядные экземпляры человечества, которые создают житейские мнения, не находят разницы между людьми и обо всем судят на свой собственный хохряк.

— Что? Что? Что? — произнес Пахарев, холодея от дурного предчувствия.

— Голубчик, Семен Иваныч. Здесь не Москва и не Нижний Новгород, а уездный городишко, где главный предмет разговора — знакомые и их шашни. И каждый обо всех все знает. А уж что коснется таких… скоромных историй, о них в трубы трубят. Даже ребятишки рисуют вас в сапогах Ариона.

Пахарев даже зажмурился от стыда.

— Кошмар! Кто же это мог огласить?

— Да хотя бы та же Варвара. По городу несла эти сапоги, так на каждой улице останавливалась и долдонила, откуда несет, кому и чего. За одну минуту создала миф, похлеще античного. Что там Зевсы да Афродиты — плевое дело.

— А Людмила Львовна это знает?

— Как не знать. Так полагаю, что это и есть ее собственная выдумка — продемонстрировать перед своими воздыхателями свою новую победу, силу своих неотразимых чар и тем самым показаться им еще более аппетитной… Говорят даже, что она пари держала с которым-то из ухажеров, что вы украсите этот ее букет поклонников. У ней это спорт — увеличивать число идолопоклонников, из которых есть и избранные, пользующиеся ее беспримерной благосклонностью… Да, батенька, человек — это величайшая скотина в мире…

Пахарев не мог и подумать, чтобы в этом словоохотливом старике было столько проницательности и норовитости.

Старик продолжал между тем:

— Куда бы то ни шло, если бы эта гласность касалась жеребенка Коко, который у нее на побегушках. У него это амплуа — утешать вдов да баб-одиночек. Или взять того же хитреца, себе на уме, Габричевского. Офицерские замашки: подвернулась — твоя: в степи и жук — мясо. Или, к примеру, этот «пророк» Петеркин. Спаситель революции — не меньше. Это Герострату-то? Ему неприличный альянс нипочем. Потому что, по его теории, все отмирает и все должно отмирать, ничего святого: школа должна вот-вот отмереть за ненадобностью, брак и семья должны отмереть, власть — тоже (в этом они сходятся с Лохматым). А честь и совесть? Чепуха! Буржуазные предрассудки, они ими давно выброшены в мусорную корзинку истории. А ведь вы — не то… Не то, не то!.. Я вижу… Не то, батенька. В вас крестьянская здоровая двужильная закваска. В вас заключен высший суд — совесть, всосан с молоком мужички-матери да кондовой бабули…

Василий Филиппыч перестал писать, и рука с кистью застыла в воздухе. Он заметно оживился и даже взволновался, что было противно его духу:

— Ведь он, каналья, этот «новатор» Петеркин, несколько лет подряд трубил, что пролеткультуру может строить (так и говорил — строить) только он да какой-то Богданов. А остальные недостойны… И подпускать их к культуре — упаси боже, особенно вот вроде меня… Ну на роль лакея — это еще туда-сюда. Бог ты мой! Какие выставлялись полотна на выставках под видом пролетарского новаторства: голова зеленая в форме треугольника, одно ухо на лбу, одно на подбородке. И не сметь критиковать! Наш земляк, миляга Федя Богородский, тот ухитрялся нос ниже рта помещать в портретах, и приятели-рецензенты его произвели в гении. Теперь эти новаторы приумолкли насчет «строительства» пролеткультуры. Им Ильич хвост прищемил. Разве только проповедуют тайно своим безусым юнцам, вроде нашего Рубашкина. Души в них не чает. Зато этот вертопрах Петеркин какие-то новые изъяны в революции нашел и теперь рвется их излечивать. Ну, такому молодцу есть расчет около матроны Ариона Борисыча вертеться. А вам, батенька, на што?!

У Пахарева дух перехватило, он не смог даже выговорить слова и как пришибленный молчал.

— Говорят, есть у ней потайной альбомчик, который она показывает только закадычным друзьям, и то в интимной обстановке. В нем она помещает портретики своих поклонников с автографами, весьма преуморительными. Все ее восхваляют, превозносят ее прелести и уверяют в вечной любви: «весь ваш», «душевно ваш» и прочее такое… О душе-то надо бы в таком разе им меньше всего вспоминать…

Пахарева точно ужалили эти последние слова: ведь «весь ваш» и «душевно ваш» были им написаны в альбом Людмиле Львовне… И вот их треплют по городу… Он уже не мог успокоиться, вскочил, бродил от картины к картине, притворяясь, что рассматривает, но ничего не видел. Старик прекратил работу, встал, положил Пахареву руку на плечо:

— Друг мой, кто же не бывал в подобных передрягах. Как выражался старик Щедрин, которого мы обожаем: «Всякий из нас в юности был глуп». Плюньте вы на все эти шашни, батенька. Пусть занимаются этим делом лоботрясы. Чем же еще им, лоботрясам, заниматься… И как можно подальше от Петеркиных, от Людмилочек, не доведут они вас до добра, то и дело выпаливают: «Это знаете кто думает? Ленин и я…» Послушаешь Петеркина, так Ленина только он с приятелями и понимает… А уж нам, беспартийным, и понимать-то не позволено. И поверьте, вся эта его эрудиция выщипана из скороспелых брошюрок. Уж это брошюромыслие… А ведь вы — педагог, не ему чета. Да еще какой. Знаете, как воспитывать человека, а это труднейшее из искусств. Педагог! На греческом — детоводитель. Так называли в ту пору раба, который водил в школу ребенка. Педагог! Великое слово. И вдруг рядом — пустомеля, шаромыжник: «Маркс сказал… Я сказал…» Нет, нет, они тебе не компания…

Идя домой, Пахарев норовил держаться нелюдных переулков, в каждом встречном ему чудился обыватель: «Ах, голубчик, ты тоже попал в этот альбомчик… С чем тебя и поздравляю».

Он долго ходил по комнате, ругая сам себя:

— Ах, идиот, ах, простофиля! Ведь подсказывала тебе интуиция, что тут нечисто.

Он увидел на столе портрет Людмилы Львовны, вложил его в кипу ее писем, завернул все в газету и отнес тете Симе.

— Доставь, пожалуйста, Людмиле Львовне. И скажи, что ответа не надо. Так и скажи: «Не надо!»

Через некоторое время она вернулась и принесла письмо в голубом конверте, пахнущем духами и перевязанном розовой ленточкой. Вид конверта, ленточки вызвали в нем вспышку гнева. Он отослал письмо обратно, не читавши.

Так он поступал со всяким новым присланным ею письмом.

29

С самого детства Пахарева волновали эти первые дни нового учебного года, когда отдохнувшие, загоревшие и бодрые ученики приходили после каникул в школу, даже раньше положенного часа, и наполняли пространство криками, задорными спорами и неуемной беготней. Так и на этот раз в саду, в коридорах и за оградой мелькали девочки в белых кофточках, а на штакетнике сидели рядами ребята, тот с книгами в руках, а тот с ранцем за плечами. Кто-то из класса звонко перекликался через окно с теми, кто был в саду. Солнце еще было горячее, и по-прежнему стояли деревья в зелени, но что-то усталое сказывалось в них. Малышей родители вели за ручку, некоторые девочки даже несли в руках куклы, не в силах были сразу с ними расстаться.

Глядя на эту картину из окна своего кабинета, Пахарев вспоминал и свое тяжелое, но милое детство, и первые дни ученья в сельской школе. Он замирал тогда от восторга перед всем, что попадалось на глаза: драный глобус, запачканные парты, старая вешалка, облезлый шкаф. Он вспомнил учительницу свою Парасковью Михайловну, она на свой счет из мизерного жалованья устраивала елку и приносила детям много радости, и разволновался. Он опять прочитал конспект речи и вышел в зал, который гудел как улей. Солнце косыми лучами прорезало пол. Вдоль стен стояли учителя, все к случаю принаряженные. Как только он вошел, сразу стихли.

— Вот мы и начинаем наш новый учебный год, — произнес Пахарев, подойдя к столу. — Все мы на год стали старше, и ученики и учителя. Ведь летоисчисление школьника ведется по классам. И заметьте, между первы