— Это ты опередил, а мы нет. Ты и Семена Иваныча опередил, хотя он новой формации.
— Да уж во всяком случае я в сравнении с ним критически мыслящая личность.
— Например?
— Например? Да стоит ли говорить? Поймете ли вы? Обыватели. А обыватели любят создавать себе идолов. Ну, например, ни слова он не сказал о мировой революции. А это на данном этапе кардинальный и наболевший вопрос. Все сейчас в мире, все блага народов зависят от мировой революции. Поднимется она, и мы удержимся, а не поднимется, и нас история выбросит в мусорную яму. Или, к примеру, ничего Семен Иваныч не сказал о молодежи, что она авангард человечества и «барометр партии».
— Какой еще тебе барометр? — воскликнула Тоня.
— Ну вот я так и знал, что вы все находитесь в хвосте событий. Молодежь всегда и везде впереди в любом обществе. Такова уж ее мировая роль. И так будет впредь на все века. Что думает молодежь и чего она хочет и добивается — это самый верный показатель передовых и подлинно революционных идеалов.
— Тарабарщина какая-то: «барометр», «компас». Пожалуй, скажи еще свою излюбленную мысль, что неуч Портянкин задушит нашу революцию.
— Это у вас тарабарщина, но вы ее не замечаете. Вы чокнутые! Понимаете ли вы, что народилась новая буржуазия, вроде Портянкина, Мухитдинова, Обжорина, Сметанкина и т. д. Портянкин, он только издали смешон. А как затянется мировая революция, он покажет кузькину мать. От нас только перья полетят.
— Семен Иваныч действительно об этом не говорил… Петеркин заикался иногда, да и то туманно.
— Вы не троньте Петеркина. Он в курсе всего. Это уникум по нашим местам. Придет время, и его имя прогремит на весь мир.
— Даже на весь мир? Ну, Рубашкин, каждый из твоих авторитетов непременно личность мирового масштаба… А вот я слушаю его и ничего не выношу из его речей, кроме того, что школа отмирает, потому что теперь все друг друга учат: партия учит, Советы учат, печать учит, профсоюз учит, комсомол учит, пионеры учат…
Девочки захохотали. Но в это время Марфуша дала звонок, и ученики разошлись по классам.
30
Осенним вечером полыхала рябина в бликах угасавшей зари. За Окой багряный лес вставал сплошной стеной. Было тихо и прохладно. И вот сейчас Арион Борисыч пил пиво именно под рябиной, сосал трубку и играл с женой в свои козыри. Причем он не любил проигрывать, и если это случалось, то терял спокойствие духа и кричал, что его злостно обманули. Зато когда выигрывал (а жена всегда норовила ему поддать), он изо всей силы хлестал ее колодой карт по носу, веселился дико, как ребенок, и весело взвизгивал:
— Наша берет. Вот я тебя и съезжу, вот я тебе и закачу вселенскую смазь.
После этого Арион Борисыч становился неистово игривым и приветливым, и именно в такие-то минуты жена из него вытягивала все, чего хотела.
— Вот что, папка, — сказала Людмила Львовна, — ты руководство школой Луначарского передай Петеркину.
— Это еще зачем, душенька?
— Я тебе объясню. Способнее Петеркина никого в городе у нас нет. Поверь мне.
— Скажи-ко, пожалуйста! Много себе позволяешь.
— Я так боюсь за тебя.
— Чего выдумываешь? Аль что слышала?
— Тебе угроза, а ты ерепенишься. Везде уши да языки…
— Ну вот, ну вот… Поехала с орехами…
Людмила Львовна давно приспособилась к мужу и разговаривала с ним только на его языке — отрывистом, вульгарном и бессвязном. Он любил ее и за это. Поэтому в городе никто и не поверил бы, что она знает и выговаривает такие слова и выражения, которые услышишь только на базарах, да и то в пьяной толпе.
— Да еще как следует взбубетень этого Сеньку, — продолжала Людмила Львовна, чувствуя, что час властвования над мужем пришел. — Чтобы знал где раки зимуют. Перебрось его в низшие классы начальной школы. Пусть упражняется с сопляками. Это и по карману его ударит, и по гонору, и по престижу. Небось запищит, онуча чухонская.
Коли вдруг жена начинала его подбивать на кого-нибудь обрушиться или ни с того ни с сего защищать и восхвалять, он моментально настораживался, и не без причины, чуя в этом женский подвох.
— Погоди, погоди, матка, — ответил Арион Борисыч — да ведь ты мне все уши прожужжала, что способнее Пахарева нет никого на свете, да и умнее. И говорила: «Опирайся на него, опирайся, не подведет! Умница и честняга, будет как раз министром». А теперь что пташечка запела? Да ты что? Очумела?
Арион Борисыч захлопал в ладоши.
Людмила Львовна сразу приняла боевой вид и пошла в наступление:
— Никогда я тебе и никому не проповедовала того, что он умница. Фи! Откуда ты взял? Ты сам, выходит, чокнулся. Я, если хочешь знать, всегда считала его вероломным мальчишкой и крайне подозрительным элементом, за которого тебе, вот увидишь, попадет. Он — идеологически не выдержанный субъект.
— Свят, свят! Да, матушка, язва ты. Я тебе свидетелей представлю, и они сугубо подтвердят, что ты дико восторгалась им. И даже он к нам приходил в гости… и не раз. И ты была очень рада… Я по глазам видел…
— Уж по глазам… Опомнись, не трепись, знай свое дело, в чужое не суйся. Это он приходил, чтобы по-французски заниматься, да я его попробовала обучать и бросила: ни к чему абсолютно не способен. Вот! — она постучала в ствол рябины. — Стоеросовая дубина. А сама я его с первого дня знакомства терпеть не могла, но принимала, поскольку видела, что он тебе нужен, партнер в шахматы и по пиву. А то и на порог бы не пустила этого неотесу… Воротит на «о», вилку берет правой рукой, рыбу есть руками или с ножа. Даже деревенской бабе известно, что руками едят только птицу. Я пробовала его натаскивать, куда там! Не поддается никак. Оглобля и та перед ним барыня.
Людмила Львовна знала, что делала. В ратоборстве с мужем она усвоила испытанную тактику. Зная, что все равно никакие аргументы не подействуют на эту дубовую голову, бесшабашно и нагло она отрицала то, что защищала вчера. Если и это не помогало, она кидалась в слезы, валялась на диване с оханьем и прижатой к сердцу рукой, хваталась за голову, слабым голосом издавала стон: «Умираю!», требовала врача.
Боясь скандала и людского суда, не терпя слез, Арион Борисыч тут же сдавался. Так получилось и на этот раз.
— Может ты с ним финтила, — сказал муж. — Он тебе насолил, вот теперь уж ты ему насолить хочешь.
— Да ты с ума спятил. Пахарев мне в сыновья годится.
— А сапоги?!
— Что — «сапоги»? Сапоги я ему дала потому, что он угодил в канаву и промочил ноги. Чего же ты хочешь? Чтобы я заставила своего спутника идти босым в ростепель? Презираю глубоко я все эти сплетни провинциальных кумушек. Попробуй кто-нибудь посмей смолоть чепуху, скажи обо мне дурное? Я глаза выцарапаю. Моя честь и порядочность тому порукой. Да и мои друзья любому клеветнику глотку заткнут. Хотя бы тот же милейший Коко или наша надежда — поэт Восторгов, красавец и умница… Пример для подражания…
— А помнишь, когда Пахарев в шахматы играл со мной, вот тут же под рябиной, ты выпалила: «Вот уж у кого светлая голова!» Это про кого ты?.. Про Пахарева ведь…
— Одурел! Это ты с пива. Тебе вредно пиво пить, папка. Запомни, Пахарева я никогда не считала ни умным, ни дельным, ни честным, ни красивым, ни воспитанным. Знаешь, папка, я сразу угадала, что он не на месте. Он неспособен к педагогической работе, где нужен такт, твердое знание приличий, солидность, высокая нравственность. А он — молокосос, желторотый юнец… Выскочка… Мужлан… Не умеет обращаться с благородными дамами… Ему бы с девками на околице хороводы водить под гармошку… А ты знаешь ли, у него любимый поэт — Есенин, пьяница и распутник.
Эх вы, сани, сани! Конь ты мой буланый,
Где-то на полянке клен танцует пьяный…
— Фу-ты, какая дьявольщина. Даже клен и тот наволдызался… Да, видать, ударился в есенинщину. — Арион Борисыч гневно сплюнул. — Явное разложение и алкоголизм налицо.
— У меня органическое отвращение ко всякой грязи, а то я могла бы тебе и похлеще привести примеры, папочка, да стесняюсь. Я очень целомудренная.
— Хватит и этого одного примера про пьяный клен. Но знаешь, Людочка, ведь Пахарева в укоме хвалят. Как я пойду, понимаешь, против укома. И в губоно я уж сказал, что им весьма доволен. Если сейчас я буду твердить, что он есенинец, то про меня подумают: растяпа, что же ты сразу не распознал. Под башмаком у жены! Тряпка! Тюфяк! А это карьере урон. Посуди сама. А ты знаешь мой общественный идеал: быть на посту областного масштаба и жить в большом городе, уездный не по мне. Здесь у людей, дуся, узкий горизонт сознания… Притом скука — мухи дохнут, поговорить не с кем. А у меня заслуги, всем известные. — Он потряс ее за налитые плечи и взвизгнул от восторга: — Лапушка! Радость ты моя, наше дело в шляпе. Со дня на день жду назначения. (Восторженно.) Губернский центр — это не какая-нибудь шарашкина контора, вроде нашего паскудного городишка. Душа моя, в губернском городе и ты будешь на виду. Перестанешь с этой шантрапой цацкаться. Как бриллиант заблестишь. Вот увидишь сама. Всех знатных дам затмишь при твоей культуре довоенного качества. Какое у нас поприще? А? Людмилочка, ластынька. Даже голова кругом идет… Пощупай-ка, какая горячая…
Жена приложила ладонь ко лбу и с притворством испуганно воскликнула:
— Бедненький, всамделишная горячка, папочка. Так близко принимаешь ты мои интересы к сердцу. Успокойся, солнышко мое, твое здоровье так нужно России, так необходимо народу.
— Распростимся, галочка моя, с этим зубоскалом Коко, с дерзким прохвостом Габричевским, которого и ты терпеть не можешь… Говорят, он белым офицером был, врангелевцем… Все около тебя вьется и по-французски лопочет… Бабник, всю жизнь холост… Жеребец… Ерник. Терпеть не могу, прощалыгу.
— Ужасный тип, папочка. Но ты знаешь, жена уездного начальника обязана быть учтивой… И я с ним учтива. Ты заметил? Очень учтива.
— То-то и есть, что заметил. Вот я и думаю, что Пахарева тоже нельзя трогать… Парень советский вуз окончил, прошел студенческую чистку… Новые веяния в голове, и все такое. Свежие всходы… Почитай, что Луначарский пишет: свежие кадры надо беречь. Не трогай Паха