Женька произнес мрачно:
— Мы не толкаем… Это вы зря…
Помолчали.
— Так вот, займитесь Портянкиной. Я и пионервожатому скажу об этом.
— Сестра всегда за вас, уж я знаю… Она испортилась.
— Дружить надо в пионеротряде… А вы — драться. Куда это дело годится. Ну пойдем, поговорим еще при случае… Кланяйся отцу…
Пахарев вывел Женьку на улицу и проводил до дома. Дорогой они обсуждали работу в пионеротряде.
35
Пахарев остановил Петеркина, когда тот выходил из класса на лестницу:
— Вениамин, на минутку.
— А что случилось?
Пахарев перевел дыхание, чтобы не выдать волнение.
— Меня смущает одно обстоятельство.
— Одно? Меня смущают многие. Однако мы на то и большевики, чтобы преодолевать их. Дерзанием совершается много такого, что коснеющим в бездействии кажется недостижимым.
— Знаю твое остроумие и ценю. Но дай закончить фразу… Меня смущает одно обстоятельство. Цифры, указанные тобой в анкетах обследования крестьянских дворов, недостоверны. Я ездил в деревню и сам проверил… Объясни, что это значит.
— Какая чепуха — цифры. Важны идеи, принципы, освещающие сущность жизни. Знание принципов легко возмещает незнание фактов и цифр. Цифра может быть всякой, все зависит от статистики.
— Цифры тоже отражают правду жизни.
— Повторяю: цифры в социологии отражают направленность ума. Правда же бывает двоякая: академическая — формально настоящая и реальная — формально ненастоящая. И поэтому всем известно крылатое выражение Ильича: по форме — правильно, по существу — издевательство. Словом, важен общий верный взгляд на вещи, а остальное — мелочи… А мы — не мелочны, не мещане…
— Мне как раз только что рассказали о твоем презрении к мелочам. Ты подошел к полосе ржи и сказал: «Какая большая трава, почему ее не косят?» — «Это не трава, а хлеб», — хихикнули ученики. «Но ведь хлеб делают из муки, я сам видел. И мука — белая, а тут желтая трава». — «Когда она подрастет, то побелеет», — сказали ученики, не подавая виду, что ты — невежда. Вот высота твоего знания народа, да, наверно, и твоих высокопоставленных друзей…
Петеркин принял слегка надменный вид:
— Ты думаешь, что Наполеон знал, как стреляют из ружей? Он знал, как одерживают победы, и этого уже достаточно. Удивительна твоя наивность, Семен. Ну я тебе поясню второй раз. Факты верны, но они нам вредны. Следовательно, это неправда. Благороднее их заменить другими, классово-выигрышными. Это и есть пролетарская правда. Благородная, на пользу всего человечества… И это для тебя новость?
— Нет, это для меня не новость. Об этом я еще узнал из «Легенды о великом инквизиторе» — построить счастье за счет всеобщей слепоты. Народу, мол, нужен корм, а не истина. Владимир Ильич думал иначе: правда во что бы то ни стало должна быть выявлена и оповещена народу, кому бы она ни служила.
— Это убеждение не наше.
— Я и говорю, что н е в а ш е, а н а ш е. Кроме того, я тоже по твоему примеру второй раз напоминаю, что убеждение должно быть дорого нам потому только, что оно истинно, а совсем не потому, что оно наше…
— А? Политический младенец. Если бы мы в пятом году всем говорили, что не надо браться за оружие, ибо из этого ничего не выйдет, то есть говорили бы правду, то ничего бы и не вышло. Но у нас была своя правда: без революции пятого года, которая была репетицией предстоящей революции, не было бы и Февральской буржуазно-демократической революции, а без Февральской революции не было бы и Октября. Мы пренебрегли академической (плехановской) правдой, и мы оказались правы в самом высоком смысле. Милый друг, Сеня, ты — не диалектик.
«Да, теперь я понял, он — сознательный софист», — решил про себя Пахарев, и ему сразу стало не по себе. Как же он не замечал этого раньше — видно, с личными симпатиями к людям не легко расставаться, если загипнотизирован дружбой, преданностью, уважением.
— Но ведь, выражаясь бытовым языком, это подделка, — сказал Пахарев, — насчитать у мужика в амбаре, скажем, сто пудов хлеба, а записать пятьсот.
— Так он же еще припрятал.
— Но ведь ты не видел, прятал он или нет.
— Гляди в корень. Припрячет он в силу его мелкособственнической природы. Это известно априори.
— А?! Априори! Вот она — твоя практика и правда… Закон что дышло: куда повернешь — туда и вышло… Оправдание произвола и насилия.
— Ты нереальный политик, — ответил Петеркин холодно. — Поэтому и лексикон твой на уровне рядового обывателя. Ты не обижаешься? Разговор по душам, сам ты того хотел.
— Разговор по душам… Я отдарю тебя тем же: истина не скромна, как известно… Я никогда не думал, что марксизм так можно трактовать, как хочется тебе, то есть что политика должна стоять вне морали. И как это, представь, друже, старо… Большинство буржуазных социологов тебя расцелуют. Они давно в трубы трубят, что политика и мораль несовместимы, что в политике царствует макиавеллизм, что всякая политика антигуманистична, что коллизия политики и морали никогда не разрешима. Я не дипломат, не профессиональный политик и не философ, я по преимуществу учитель, но я твердо уверен, что даже против самых злостных врагов мы не будем применять антиморальные средства. Ибо такие средства развращали бы тех, кто ими вздумал бы пользоваться. Мы — не иезуиты, и принцип — цель оправдывает средства — не наш принцип.
Петеркин усмехнулся:
— О! Вот так не социолог, вот так не философ! Ну, хорошо. Приятель, наш разговор разросся в серьезную дискуссию, и я думаю, что надо перенести место нашей мирной схватки в «Париж»… Там выговоримся до конца.
Пахарев согласился.
«Париж» — частный ресторанчик Бабая — стоял у моста подле речки, а через улицу от него, напротив, находилась новая кооперативная столовая «Дружба». Когда-то, при царе, Бабай держал веселый и хлебосольный трактир, в революцию его превратили в склад ржавого железа. Здание обветшало, покрошилось и обвалилось. При нэпе неизвестно откуда взявшийся Бабай (никто не знал его фамилии, Бабаем его прозвали за бабье широкое лунообразное лицо без растительности, приветливость и добродушную улыбку, он даже говорил писклявым женским голосом) отремонтировал здание, (делал его более просторным, завел старых слуг и поваров и, как говорится, «раздул кадило».
В «Париже» и обслуги было меньше, и продукты были свежее, и подавали быстрее, и кормили вкуснее, и блюд было больше, и чистоту блюли, и официанты посетителям улыбались. А в «Дружбе» директор постоянно со служащими ругался и много уходило времени на разбор, кому после кого приходить, кто на сколько минут опоздал, там было скучно, грязно, неуютно, и в «Дружбу» приходили только тогда, когда в «Париже» не хватало мест. И хотя здание «Дружбы» было новое, вместительное, обставленное красной мебелью и коврами из местных усадеб и буржуазных домов, но посетители там всегда были недовольны, бранились с официантами, которые запаздывали с обслуживанием, еду подавали остывшую в тарелках с отбитыми краями, в углу бренчал на расстроенном пианино дряхлый учитель музыки из бывшей гимназии.
В «Париже» потешал клиентов с одной тальянкой ярмарочный балагур и пересмешник Миша Зорин, любимец публики. В «Дружбе» директор сидел в кабинете, а в «Париже» Бабай сам стоял за буфетной стойкой, а жена его дежурила на кухне. И все тут было по-домашнему, каждого посетителя знали и встречали как гостя и к каждому приноравливались. Словом, в «Дружбе» служащие все делали так, чтобы им самим было легко и удобно, а в «Париже» поступали наоборот: помышляли в первую очередь об удобствах посетителей. Поэтому, когда сговаривались «отдохнуть по-домашнему», это значило, что пойдут к Бабаю. А если говорили: «Пойдем как-нибудь пожрем», имели в виду «Дружбу». В «Париже» висел плакат: «Обслуживание клиента мы считаем своей жизненной задачей». В «Дружбе» висели иные плакаты:
«Не плевать, не сорить».
«Водку и закуску с собой не приносить».
«Не сквернословить, не свистеть и не петь».
Когда наши приятели показались в дверях, официант уже стоял подле стола, где всегда обедал Петеркин (Петеркин, перманентно проклинающий «частный сектор», обедал только у Бабая).
Увидя Семена Иваныча, сам Бабай вышел из-за стойки и сказал, приветливо улыбаясь:
— Редковато вы нас балуете своим посещением, Семен Иваныч. А зря. Какие отменные стерлядки привезены с Оки, такими я потчевал, бывало, только местных тузов… Одинцовых, Вырыпаевых, Портянкиных, Воротиловых.
— Вы знаете, хозяин, я дома харчуюсь.
— Знаю, знаю. Серафима из монастырских, толк в еде понимает, готовить мастерица, архиереям угождала… А только и нас, пасынков России, забывать негоже.
— Ну, хозяин, какие вы пасынки.
— А вот спроси-ка его, — Бабай указал на Петеркина, — он отрапортует по-марксически. Я его кормлю стерляжьей ухой, а он на всех углах кричит: «Нэпманы жиреют, надо поскорее с них шкуру спустить…» А зачем ко мне ходишь, тут рядом есть у тебя столовая… И отменно называется: «Дружба». Бабай раскатисто захохотал и похлопал Петеркина по плечу.
— Ладно, ладно, Бабай, не валяй дурака, — сказал Петеркин сердито, — что там есть у тебя хорошенького сегодня?..
— Хорошенькое, товарищ Петеркин, все ухнуло вместе с проклятым капитализмом… Скажи: что еще осталось от погорельщины.
— Что осталось от погорельщины?
— Есть семга, астраханский балык, кетовая икра свежая на закуску. Раки под соусом с вином. На обед: дичь, жареная осетрина, запеченная под бешамелем. Кулебяка с рыбою, рагу из телятины. Первое будете?
— Нет. Вода мельницу ломает.
— Есть еще пилав с рисом и томатом, дорогой товарищ. Баранья грудинка.
Бабай перечислил еще с добрый десяток кушаний, о которых Пахарев никогда не слыхивал.
— Тащи сюда баранью грудинку.
— Нафаршированную позволите?
— Нафаршированную крутой гречневой кашей. Раковый суп есть?
— Есть и раковый суп. К вашим услугам.
— Пирожки с фаршем из крутых яиц? Водятся?
— Без сумления. За первый сорт пирожки.