Семен Пахарев — страница 6 из 80

Когда-то после академии назначенный в кадетский корпус учителем рисования, Василий Филиппович таил в себе надежду скопить деньжонок и уехать в Италию «приобщиться к шедеврам» и потом «покорить мир своими творениями». И сперва смело начал писать портрет купца Портянкина Федула Лукича, скупщика металлических изделий, самого богатого в городе и знатного. Писал он долго, изнурительно, а когда окончил, Федул Лукич созвал всю родню, чтобы обсудить заказ и расплатиться.

Все нашли, что слишком редки волосы на голове, даже заметна проплешина, которую Федул Лукич тщательно скрывал, и что совсем прескверен сизый нос.

— Ненатурально. Федул Лукич красивше, — был общий голос родни. Сам Федул Лукич отметил, что на пиджаке не того фасона пуговица. Он сморщился, точно от боли, и сказал художнику:

— Эй ты, сопля! Не сумел мне потрафить, не пеняй. Эту образину и на стену вешать зазорно, а не то что в наследство детям оставлять. Эфто, братец, насмешка, таким пугалом меня изобразить… Я тебе в морду не дам, потому ты — ученый, а я степенный человек, рассудил мирно. Возьми эту мазню себе и на нее любуйся. А денег я тебе дам на краски. Не обижайся, любезный, по заслугам и отдарок. До свиданьица.

Василий Филиппович посылал портрет Портянкина на выставки, его охотно разглядывали и даже отметили в прессе. Но горожане все-таки в конце концов победили в художнике художника. «Успех» неожиданно подстерег его, как гоголевского Чарткова. Василий Филиппович женился, нужны были деньги на свадьбу, и он начал писать портреты такими, какие нравились купчихам: с цветочками, в приукрашенном наряде по моде и с бонбоньерочными лицами. Мужчин он изображал в кабинетах с книжками, во фраках, хотя личных библиотек никто не имел и во фраках не ходил. Такие портреты заказчикам очень нравились. И только Евстафий Евтихиевич сказал правду и тем привязал художника к себе навсегда.

— Глупость в людях видна сразу, но особенно тогда, когда она, по словам Пушкина, что-нибудь похвалит. Почитай, брат, Гоголя «Портрет». Это про тебя написано. И не сердись.

Василий Филиппович пришел домой, снял с полки Гоголя, отряхнул с тома пыль (классиков он держал для детей, а сам никогда в них не заглядывал), прочитал эту повесть и просто ошалел от изумления. Гоголь, которого он и в школе считал пустяковым и скучным писателем, специалистом «по хохлацким выдумкам», предстал перед ним как пророк и ясновидец. С той поры он читал только Гоголя… И уже шел сознательно жизненным путем, предсказанным Гоголем: «сделался модным живописцем во всех отношениях». Василий Филиппович не заводил в доме богатой обстановки, не шатался по балам, а построил каменный домик, выучил детей. Но иногда, когда ему становилось тошно от писания модных портретов, он вспоминал о портрете Портянкина, отыскивал его, рассматривал и поражался.

— Неужели это я написал? Какая сила, простота, честность и точность наблюдения. Красочность и полнокровность… Прямота и независимость вкуса… Неужели я? Даже не верится.

Свои ремесленнические изделия он называл мазней, глубоко презирал их и ни один портрет не подписал: на это у него хватило духу. А приятелям говорил:

— Это я пишу для лавочки.

Портрет своего друга Василий Филиппович писал на пробу: осталось ли что-нибудь от молодости? И убедился: ничего не осталось. Художник сбивался на неумолимый шаблон, глаз был уже развращен, дерзость в обращении с материалом абсолютно утеряна.

— Капут! — сказал Василий Филиппыч, кидая в этюдник кисти. — Кто выше всего ставит покой своих близких, тот должен отказаться от творчества. Чехов, Чехов, как он прав, подлец…

Вышли в палисадник, сели за круглый столик, подле грядок со свеклой. За Окою пылал закат. В тучах пыли двигалось стадо по выгону. Тонкое ржанье жеребенка разливалось в воздухе.

Василий Филиппович в сотый раз рассказывал, как присвоил его калоши Левитан на выставке. «Зачем вы мои берете?» — спросил я. — «Так у меня тоже кто-то взял». Большой оригинал.

В этой болтовне было все от прошлого, тихая умиротворенность и тонкая прелесть пережитого, добродушие, юмор и ни гроша неприязни. Это еще резче оттеняло душевную драму Евстафия Евтихиевича.

— Я ему, молокососу, напрямки скажу, — не унимался Евстафий Евтихиевич, и красные пятна покрыли его лицо, — что вся зеленая молодежь его поколения, кроме звонкой фразы и излишней развязности, ничего не имеет за душой. Они неспособны написать письмо товарищу без сотни орфографических ошибок. Вот каковы эти новые принципы школьного дела, эта трудовая политехническая школа со стенгазетами, детским самоуправлением, с общественно полезным трудом. Каждую весну мы заделываем лужу на середине города… Яму забили мусором, утрамбовали. Вырыли сточную канаву… Было собрание — хвалились… «Мы потеряли две недели учебы, — сказал я, — а что в это время делал коммунхоз?» — «Ретроград! — зарычали на меня со всех сторон. — Тут налицо уклонизм… Родимые пятна капитализма, ревизионизм…»

— Э, батенька, — сказал Василий Филиппович, — это уже политика. Бойся ее, курицыной дочери, политики. Она портит нервы, отнимает время и дает человеку иллюзию, что он чем-то всерьез занимается.

— Все мы, хотим этого или нет, в какой-то степени политики, — отвечал старик. — От нее не убежишь, как от собственной тени. Да я и бегать не хочу. Я протестую и протестовать буду, батенька, на школьном совете я все выложу, что думаю, — говорил Евстафий Евтихиевич, вдохновляясь чувством несправедливости, которое погасило теперь в нем остальные желания. — Не надо мне довольствия, не надо мне почета! Я пойду с ручкой на паперть. Не я первый пойду с ручкой. Но я скажу свое, скажу, что новое не всегда и не везде лучше старого. Что опыт и знание не всегда присущи молодости. Что старого учителя нельзя вытеснять, когда я квалифицированный филолог… Намекнули, что возможны часы географии… Я затычка? Притом же на старости лет переучиваться… Шалишь!

— Пустое и несуразное, — произносил невозмутимо художник. — А чем география ниже обществоведения? Спроси великих географов, что они скажут тебе на это? Спроси-ко нашего отважного Пржевальского… Или Семенова-Тянь-Шанского…

Но Евстафий Евтихиевич не слушал его, так разгорячился и такие стал произносить страшные слова, что приятель поспешил отправиться восвояси. После его ухода Евстафий Евтихиевич стал готовиться к выступлению на школьном совете.

6

На школьном совете у стола разместились ученики — представители групп и комсомола. Тоня всех ближе к столу, остальные уселись от нее по старшинству. Всех дальше сидел Женька Светлов, мальчуган лет двенадцати, с громадным красным галстуком на груди. Он ни разу не улыбнулся и не пошевелился. От него веяло ледяным холодом человека, обреченного ходом исторических событий на героические подвиги школьных переустройств.

Преподаватели сидели одаль от стола, в тени, молчаливые и напряженные. Пахарев вполголоса объяснял грустному директору значение очередного педагогического поворота в школе. Иван Дмитриевич за кратковременное руководство школой пережил много всяких поворотов и поэтому выработал в себе терпимость к ним и внутреннюю уверенность, что может быть и хуже, но страха перед ними он не проявлял ни внешне, ни внутренне, а соглашался с новым учителем, повторяя за ним:

— Надо, надо оживить работу… В такой плоскости и ставь вопрос. Оперативность необходима, чтобы бился пульс жизни…

Иван Дмитриевич зачитал сетку часов, выработанную Наркомпросом. Надо было выбрать комиссию по составлению расписания в связи с назначением в школу новых учителей и перегруппировкой сил. Это всегда было крайне канительное и тяжелое дело. Всем хотелось преподавать только в утренние часы и никому — в вечерние. И как только он огласил количество часов, отведенных на каждый предмет, и осведомился о мнении школьного совета, вдруг поднялся со скамьи Женька.

— Мне группа дала принципиальный наказ, — сказал он твердо, — чтобы математику передали другому учителю. Математичка абсолютно непонятливо объясняет и употребляет почему-то иностранные буквы. У нас и своих русских букв вполне достаточно.

Учительница запальчиво оборвала ученика:

— А ты меньше озоруй — и будешь понимать. Остальные все понимают. Слишком востер на язык. Из молодых, да ранний.

— Спросите у кого угодно, — ответил представитель седьмой группы. — Никто по математике ни бе, ни ме, ни кукареку.

— А кого спрашивать? Ребятишек? Садись. Мал судить об этом. Вырастешь, тогда суди старших. «Иностранные буквы». В математике все знаки интернациональны.

Женька сел, и тогда поднялась представительница старшей группы и предучкома Тоня Светлова, сестра Женьки.

— Я предлагаю, — сказала она, — убрать ненавистный немецкий язык из нашей группы и физкультуру, сократить число уроков литературы и русского языка. Все равно они пропадают даром, как это ни жаль, мне в особенности, ибо я обожаю литературу. За их счет увеличить математику, а также и обществоведение, если будет преподавать его новый учитель. У нас многие готовятся в вузы. Немецкий язык все равно не выучишь, да его в вузе и не спрашивают, а без физкультуры и так обойтись можно: мы купаемся, играем в волейбол, ходим на лыжах, развиваемся физически и без физкультурника. А преподаватель физкультуры у нас — неавторитетная личность. Почти все наши идут в вузы технические. Рубашкин Костя готовится в дипломаты, он имеет для этого все данные, будет работать за границей по углублению мировой пролетарской революции. Богородский изучает политическую экономию и желает быть ученым, как Маркс и Энгельс. Многие девочки готовятся в киноактрисы, им необходимо повышать вкус, чаще посещать кино и подковываться эстетически. Группа просила как можно внимательнее отнестись к моему заявлению. Мы этот вопрос подработали в учкоме, в культкоме, в комсомоле и т. д.

Вдруг она остановилась и пугливо поглядела в сторону директора. На нее надвигалась, пробираясь меж стульев и подняв руку с указательным пальцем вверх, учительница-старушка. Она держала развернутой ученическую тетрадку. Листы трепетали в ее руке.