Семен Пахарев — страница 66 из 80

— Дыму без огня не бывает, — произнес Коко. — Факт.

Все вернулись к обсуждению памфлета. Габричевский сравнил его юмор с гоголевским. Восторгов всех поблагодарил:

— Один классик говорил: не берись за перо, если не можешь сказать того, что до тебя еще не говорили другие… И я это всегда помню… Спасибо, что оценили. Талант требует поощрения. Начало есть. В нем заключена идея. Она потом развернется в художественных образах. Я это пущу анонимкой по городу. Это будет всего чувствительнее для Пахаря.

Людмила Львовна сказала:

— Подпустить дипломатии. Дело деликатное… Пресса должна быть выше подозрений. Поэтому газета этот пасквиль должна легально «осудить» как недостойный поступок, исходящий из каких-то обывательских сфер. Обывателям-то как раз больше всего и верят.

— Учи нас, ученых, — сказал Восторгов. — Если бы знали, сколько я в «Подзатыльнике» дал здоровых подзатыльников…

— Господа! Вы не дослушали мою Варвару до конца, — сказала Людмила Львовна. — Будьте любезны…

— Теперича у Портянкиных в доме чистый содом, — продолжала Варвара. — Акулина воет: «Уйду самокруткой». А папаша в ответ: «Иди, но знай, примет ли он тебя, если я лишу приданого». — «Примет, он богачество не ценит». Мать встряла: «Видно, на душе грех у тебя, коли так убиваешься…» — «Греха между нами не было, хоть икону подыму…» Решили уговаривать жениха. Портянкин ходит, да жениха не застает. Портянкин и говорит ей: «Паскуда, теперича я должон с своим товаром набиваться…»

— Товар-то, чай, подмоченный, — сказал Восторгов.

— Девка не мыло — не сотрется, — провозгласил Коко и всех победно оглядел, ожидая поощрения этакому остроумию. Но Людмила Львовна погрозила ему пальчиком, и он умолк.

— Я сама это дело взяла в руки… Даже Варвара писала о предосудительном поведении Пахарева.

— Под вашу диктовку писала, — заметила та.

— Господа! Я в этом деле не участвовал, — сказал Лохматый. — Это прискорбно, что мы опираемся на мнение зависимой от хозяев прислуги…

— Прислуг сейчас нет, домработницы, и у них есть свое достоинство… Насильно их никто не принудит… Ее мнение — это общее мнение, — огрызнулась Людмила Львовна.

Лохматый встал и ушел. За ним ушли и все остальные, молча, не глядя в глаза друг другу, и каждый скорее норовил расстаться с компанией, спаянной воедино чем-то нечистым. Остался только Габричевский.

Людмила Львовна накрыла стол.

— Выпьем, — сказала она. — Муж уехал встречать инспектора губоно.

— Как Арион твой смешон и жалок, когда он рядом с начальником. В глазах баранье смиренье и скрытая спесь, что приобщился к сонму высших… А когда начальник на трибуне, Арион садится на переднюю скамью, чтобы быть на виду, и начинает хлопать первым, при этом встает… Щедринский тип: «Мы, батюшка, перед начальством все равно что борзые-с, прикажут «разорви!» — и разорвем-с».

Людмила Львовна налила опять:

— Трахни свой опрокидонт, как говорит Коко. Раздави муху. Тарарахнем по единой… Какая находка, этот Коко, для любителей фольклора. Ты заметил, что он никогда не повторяется в выражениях, касающихся выпивки: «поддать на каменку», «протащить рюмочку», «заложить», «осушить», «опрокинуть»… Профессор одного понятия в русском языке — «пить». Он это умеет на все лады. Зато полное косноязычие в отношении всего остального, а тем более связанного с культурой… И это учитель, воспитатель юношества… Ну, чекалдыкнем по маленькой, неудачник банкрота-царя, которого я и сама когда-то обожала, будучи институткой… чекалдыкнем…

— Ох, не пила бы ты, — сказал Габричевский. — Я знаю, что это значит, пьяные слезы, высокая философия, цитирование обожаемых стихоплетов. И куча неприятностей для меня: истерика, скипидар, укладывание в постель. Но раньше всего я обречен выслушать исповедь дворянки, ставшей женой липового коммуниста. Дворянки-бестужевки, напичканной гуманными лекциями кадетов-профессоров, удравших за границу. Скука. Наперед ее предчувствую и содрогаюсь. Наперед все знаю…

— Наперед?! Ничего мы не знаем и не знали наперед. Фраза! Что мы могли знать? Сад, дортуары, поместье тетки, комнаты с мебелью в чехлах, даже на гумно, где крестьяне молотили хлеб, нас уже не пускали. Тургенев казался нам вредным писателем, потому что он сомневался в привилегиях бар. А в институте, смешно вспоминать, двадцатилетних телок, которым давно пора замуж, выводили через дорогу в церковь с полицейскими, чтобы кого-нибудь не обидели. И ведь, заметь, этакие дебелые девы вполне были уверены, что, переходя людную улицу губернского города, могли подвергнуться нападению разбойников средь бела дня. Я встречала таких дур на юге, когда все мечтали о Париже и считали Россию подвергнутой нападению разбойников. Как я презираю этих дур сейчас, как я презираю свое благородное происхождение, титулы, ранги, все прошлое свое, если бы ты знал…

— Я знаю. И не в первый раз это слышу. И это мне осточертело, ибо и я ненавижу свою эпоху.

Он тоже выпил, расправил усы и замолчал. Он знал, что исповедь, которою она делилась только с ним, закончится истерикой.

41

Тетя Сима, уходившая утром за водой, сорвала «Подзатыльник» с ворот и принесла Пахареву:

— Кого-то продернули, уж не тебя ли, Сенюшка…

Пахарев собирался в школу, торопился встретить инспектора. Он посмотрел на карикатуру с предчувствием беды: молодой человек вожделенно обхватывал дородную девицу, под рисунком стишок:

Кто ж не знает в городе

Сеньку — парня хвата.

Он зачалил девку,

Девку в три обхвата…

Пахарев представил себе то смятение, которое «Подзатыльник» посеял в умах коллег.

…Когда Пахарев вошел в учительскую, то сразу почувствовал холод всеобщего отчуждения. Напряженное молчание, ничего больше. Шереметьева, которая всегда была подчеркнуто подобострастна, еле кивнула ему издали, взяла журнал и тут же вышла, хотя звонка на урок еще не было. Крытый Соломой подумал-подумал, прежде чем подать руку, но все-таки подал. Коко притворился, что не замечает Пахарева, и глядел в окно, хотя там ничего не происходило, был все тот же пейзаж: речка, деревня Заовражье. Он тщательно рассматривал их, точно это было уж так необходимо. Никто не встречался с Пахаревым глазами, и только Мария Андреевна демонстративно шумно поздоровалась с ним. И по тому, как она это сделала, Пахарев догадался, почему она это сделала, и ему стало страшно: «Они уже похоронили меня. По-видимому, они больше знают о моей судьбе, чем я сам. Не случайно трубят о приезде инспектора… Значит, все решено. Ну что ж…»

Человек так устроен, что не может совершенно одинаково ко всем относиться. К Шереметьевой он всегда относился с состраданием; поступок Марии Андреевны еще больше возвышал ее в его глазах; колебание Соломой Крытого было умилительно: все-таки в этом мягком и добром человеке благородство взяло верх над тревогой за свою судьбу. Ну а Коко был по-прежнему ему безразличен. Пахарев даже принудить себя не мог бы возыметь к нему гнева или недоброжелательства.

Пахарев прошел узнать к Андрею Иванычу, нет ли на подпись бумаг. Он прочитал в глазах делопроизводителя затаенный испуг. Бумаги выпали вдруг из рук делопроизводителя и разлетелись по полу. Андрей Иваныч что-то прошептал, ткнулся в плечо Пахареву и заплакал. Плач перешел в рыдание, Андрей Иваныч грохнулся на пол и забился. Пахарев позвал Марфушу, и они стали приводить Андрея Иваныча в сознание, терли виски нашатырем, поили водой.

— Он тоже психический, как и я, — сказала Марфуша. — Как услышал, что инспектор к нам приехал, так и заскучал. А тут эта картинка в газете про вас… учителя с рук на руки передавали да все ахали…

Марфуша ушла.

Пахарев уложил Андрея Иваныча на диван и стал ждать, когда тот придет в сознание. Потом пошел за водой в сторожку. Но в полуоткрытую дверь он увидел губернского инспектора и остановился. Инспектор резал колбасу, перед ним стояла кружка чаю, и он готовился завтракать по-походному, а Марфуша рассказывала ему, как всегда, все, что бы ни пришло в голову:

— Прежний зав, Иван Митрич, дай ему бог царство небесное, был больно добрый, бывало, некогда убрать классы, так мусор-то по углам расшвыряешь да под парты сгрудишь, и ничего, не беспокоишься. Он пройдет, хоть и заметит, даже виду не подаст. Хороший был начальник, таких днем с огнем поискать. А ведь этот, сатана, всю душу за соринку вымотает. Сам под парты лазит и платком, чистым платком, вытирает подоконники. Да зачем это, на подоконниках ведь не обедать, чтобы каждый день пыль стирать. Разве это больница? Беспокойный, зря беспокойный парень. Не знаю, как уж я с ним и уживаюсь. И учителя им недовольны… Бывалышко, когда хочет, тогда и идет на урок… А у этого все по звонку, ровно в солдатах али на вокзале… На вокзале без того нельзя, поезд не будет ждать, а ведь дети не поезд, подождут.

Пахарев вернулся в кабинет.

Вскоре Андрей Иваныч открыл глаза и горько усмехнулся:

— Как только прочитали газету про вас, и мне перестали отвечать на поклон…

В школе было тихо, даже ученики разговаривали шепотом. Инспектор рылся в протоколах в комнате Андрея Иваныча, потом ходил по классам. Никаких замечаний он не делал никому и вел себя так, точно был тут посторонним. Ничего не записывал. Так что ученики перестали его стесняться и вошли в свою колею.

И уж на лестнице в перемену слушали словоохотливую Марфушу:

— Неправдышный ревизор, — говорила она. — Уж я их хорошо знаю. Бывалышко, приедет ревизор, так в первую очередь кричит и на меня, и на учителей, и на зава. А после у зава два дня пьет, три дня опохмеляется. А уедет, так вскоре кто-нибудь с должности слетит. А этот у меня чайку попил, как странник али прохожий, и ничего не выпытал. И только чай похвалил: «Никогда, говорит, такого чаю не пил горячего, прямо из самовара. И такого звонкого голоса ни в одной школе не слыхал». — «Я, говорю, психическая». Посоветовал мне упражнять голос в безлюдном месте.

После уроков Пахарев приготовился к отчету, но инспектор об этом даже не заикнулся, а предложил прогуляться.