Семен Пахарев — страница 67 из 80

По Оке, которая уже расчистилась ото льда, шли на Москву первые пароходы. В прозрачном воздухе над рекой повис хвост дыма, а окрестности оглашались пронзительным свистом. Крутизна ощетинилась травой, из-за камней, из-под скамеек лезла буйная свежая зелень, растрескались и распустились почки на березах, на липах, на кленах.

Инспектор Елкин с удовольствием вдыхал весенний воздух и молчал. Пахарев знавал этого человека, когда еще был студентом. В ту пору инспектор был сам учителем в школе, в которой студенты проходили практические занятия. Этот маленький, сухонький, с заурядной внешностью человечек, похожий на провинциального обывателя, в кожаных сапогах, в картузе, в косоворотке, подслеповатый, в дешевеньких, перевитых ниточкой, очках, с жидкими усами и бороденкой, тогда объяснял студентам методические приемы преподавания, дельно объяснял. И в классе, где он давал уроки, все шло как по маслу, и дети не скучали, а радовались. Профессор Ободов, методист, тогда сказал студентам: «Это — адамант. Прирожденный педагог». Больше Пахарев его не видел и встретил уже здесь в роли инспектора. Пахарев ждал указаний по школе и хотел знать впечатление инспектора…

— Почему вы не увольняете Шереметьеву? — вдруг спросил инспектор. — Ведь она на вас строчит доносы…

— Доносы сейчас в моде, Иван Васильич. И Шереметьева не исключение. Но ведь вы отлично знаете или догадываетесь, почему я ее не трогаю…

— А я хочу убедиться, так ли я догадываюсь верно, как оно есть на самом деле.

— Это — другое дело. Я не выгоняю ее потому, что это уж очень легко сделать…

— Пожалуй. Жена белогвардейца в качестве воспитательницы — это для Петеркина лакомый кусочек…

Пахарев вздрогнул от неожиданности и поглядел ему в лицо. Лицо было невозмутимо.

— Находка. Любая ведомственная инстанция перечить не станет. Куда там! И даже политический капитал наживете…

— Этим продвигаются. Я не из их числа.

— А Петеркина уволили потому, что это трудно?

— Да.

— Вы — не простой, как с виду кажетесь. Шереметьеву, значит, оставляете? Инспектор глядел в землю, и Пахарев не видел его лица.

— Пусть и такой учитель будет. Скал без ущелий и долин не бывает. Да ведь и учительница она превосходная… Немецкий язык никто в городе так не знает… Но… убита страхом. Когда пытаются поспешно и неуклюже доказывать свою лояльность слишком много, то ничего не доказывают. Во всем этом одна ли она виновата? Нет ли в этом доли общества?

— Ну-ну! Не зарывайтесь…

— Человек есть продукт общественных отношений. Личность ответственна перед обществом, но ведь общество перед личностью — тоже ответственно. — Слова были жесткие, а тон добрый. — Вы знаете, Иван Васильич, нашу школу за что только не ругают. И за слабую подготовку учеников, и за отсталость программ, и за оторванность обучения от воспитания и практической жизни, и за неумение формировать мышление, и за упущения в воспитании качеств, необходимых для семейной жизни, и еще за тысячу грехов… Но ведь никто: ни родители, ни общественность, ни учреждения, — никто из них не хочет брать долю ответственности в этих грехах. А ведь школа — это и зеркало жизни, и ее преобразовательница.

Инспектор молчал, точно ждал новых реплик.

— Вот все валят на учителя… Мне не дает покоя, Иван Васильич, педагогическое бескультурье среди родителей… Просто иной раз хоть криком кричи… Но не кричу, чтобы не дать повод «Подзатыльнику» возопить: «Пахарев пасует перед трудностями…»

— Если было бы все иначе, нам, просвещенцам, нечего было бы делать… Герцен напоминал: увлекать с трибуны, учить с кафедры гораздо легче, чем воспитать одного ребенка… Да! Трудновато, согласен… Да ведь наш принцип: не сделаешь ничего великого, если дело легкое и цель ничтожна…

— Это удивительно, Иван Васильич, до чего грустно. У всех на устах самые высокие слова и принципы, я говорю о педагогических принципах, а в быту, в школе все воспитание до сих пор зиждется на наказаниях. Получила право гражданства «теория вил»: «Воткнул вилы в ком навоза — выбросил, вот и вся педагогика». Насаждается жестокость. Учителей перебрасывают, ребят порют, хотя всем известно, что социальное здоровье заключается в том, чтобы укреплять добрые чувства. Уметь их распознать, ценить и воспитывать… Я много думал о воспитании чувств, Иван Васильич.

— Вижу, убедился ты в самом главном, — наклонился к уху, тихо: — Ушинский помог… Утаим это от наших новоявленных теоретиков… Настоящее моральное воспитание невозможно без воспитания эмоционального. Как это необходимо! И особенно в наши дни, когда многие педагоги качество человечности хотят подменить количеством информации, заботятся о том, чтобы начинить память, а совесть не наполнять. — И горячо продолжал: — А ведь с кем мы, учителя, имеем дело, с каким материалом? Сегодня — они дети, а завтра — они народ. Каждый из нас ответствен за зло мира… Каждый… Никто от ответственности не имеет права уйти и пошло сослаться: «Среда заела…»

— Хорошо вы сказали… И ведь это педология, шут ее задави, как раздула влияние среды… Только и слышишь: мальчик не виноват, такова среда. Во всем она, видите ли, нас формирует, а мы глина… Где уж спрашивать с личности. И даже приучили к этому ребят. «Почему не выучил уроки?» — спрашиваю. «Обстоятельства не позволили… Не создали мне условий…» Это они прочно усвоили… И валят на среду, как старые салопницы: бес попутал.

Иван Васильевич засмеялся:

— Очень удобная штука — сваливать с больной головы на здоровую…

— Нельзя предъявлять человеку даже элементарных требований, если не принимать его как ответственную и свободную в своих стремлениях личность. Не с себя привыкли спрашивать, а с других. И в лени, и в преступлениях, и в разгильдяйстве, видишь ли, виноваты воспитатели. Я выгнал, товарищ Елкин, педолога.

— Этого я от вас, Пахарев, якобы не слышал… — Елкин поморщился и горько прибавил: — Педология еще не отменена, хотя глупость ее всем очевидна. А вы уже забежали вперед. А это ведь тоже рискованно — забегать вперед своего начальства…

— Я не избегаю ответственности…

— Ну-ну! Валяйте вовсю дальше. Третьего лица между нами нет. «Прорабатывать некому». Я сам на распутье. Вот проводим в жизнь эти новомодные методы, а я не убежден, нужно ли это. А что делать? Есть инстанции повыше.

Они сели на скамейку и стали глядеть на реку, но думал каждый про свое.

— Это про тебя в «Подзатыльнике»-то? — спросил вдруг Елкин.

— Я думаю, про меня…

— Вот и карикатуры стали писать. Значит, кому-то не угодил. Уж эта уездная склока…

— Я хотел бы знать ваше мнение о нашей работе.

— Мнение? Его обязательно узнаешь потом…

Он поднялся и распростился с Пахаревым…

42

— Люда, ты ничего не слышала?

— А про что?

— Все про то же. Про заваруху эту, пропади она пропадом: расколы… платформы… уклоны… Опять будет всему перетряска… Я дрожу.

— Вижу. — Людмила Львовна расхохоталась: — А тебе-то что?

— Как что? Я — кандидат партии. И в случае чего — так шуганут…

— Экая фря… Никто тебя пальцем не тронет. Кандидат — фигура пешечного значения. Все знают, что ты никогда никакой роли не играл и играть не способен. Ты — примкнувший, да еще недотепа.

— Все-таки страшно. А вдруг те, крикуны, верх возьмут, за которых твой Петеркин…

— Переметнешься. Не впервой.

— А как не поверят? Спросят: кто тебя на работу ставил, не мы же?

— Поверят. Все знают, что ты всегда не по убеждению на стороне тех, кто в данный момент у власти. Как все, впрочем, аморфные люди, серые, бесталанные.

— Не называй меня серым и бесталанным, а то я обижусь. Я учителем гимназии был, это не фунт изюму. На картузе носил кокарду министерства просвещения… В мундире ходил, удостоился самого Константина Петровича Победоносцева видеть. А кончил классическую гимназию… Латынь и греческий знаю… Нас в городе только двое таких-то — я да покойник Афонский…

— Обижайся не обижайся, а никто не назовет тебя оригинальным, или смелым, или энергичным, или умным. Ты из тех, кто плетется в хвосте ярких и сильных людей, окружает их, служит им материалом для манипуляций. Каждому свое. Я тебе совет дам. Сейчас, когда много разговоров про эту оппозицию и начались даже дискуссии, не ввязывайся ты в драку, не лезь на трибуну, не говори ничего… Потому что, когда все выяснится, устоится и определится, чей верх, тогда начнут припоминать. А ты — промолчал, и тебе, стало быть, можно будет выбирать любую позицию. Перед Четырнадцатым съездом, на котором, как уверяет Петеркин, его крыло возьмет верх, тебе всего лучше на это время вообще стушеваться. Улепетнуть бы, например, в служебную командировку. Или что-нибудь в этом духе. И вернуться после съезда, когда все будет ясно как на ладошке… А я за это время прозондирую почву. Уж меня-то не проведет ни та, ни другая сторона. Прошла и огни, и воды, и у черта в зубах была, сам знаешь.

— Тебе бы только дипломатом быть, Людмилка, вон как Коллонтай… баба, а с королями балясы точит, да еще их, буржуев, здорово объегоривает…

— Мужчины хорошо знают, что на этом поприще с нами конкурировать опасно, и нас не допускают на выстрел к подобным государственным делам. Приходится нам на политику влиять, сидя в своих квартирах. Словом, я приму все меры, чтобы ты не был замешан ни в каких фракциях, ни в каких уклонах. Я сама все выслежу и разузнаю. Я уже приглашена Петеркиным на одно их тайное сборище, на котором приехавший из области Аноним будет делать инструкционный доклад. У наших политиков ведь прирожденная страсть к игре в нелегальность. Традиция вековая. Да, бишь, со мной навязалась Шереметьева… Бедняжка, она вся так и сияет: «Новые коммунисты будут полегче прежних». Тоже заговорила графская душонка.

— Как бы не втянула ты меня в скверную историю, Людка. Я собираюсь оформляться всерьез, кандидатство мне осточертело, а тут эта проклятая оппозиция, черт ее дери. Вот не ко времени.

— А вдруг она и выиграет на съезде, — серьезно произнесла жена, лукаво морщась.