Арион Борисыч съежился весь от ужаса.
— Нет, нет! Что тогда со мной станет? Ведь мои поручители не оппозиционеры. Притянуть к Иисусу в таком случае просто: ах, тебя рекомендовали защитники цекистов, перерожденцы, аппаратчики, и пошло, и пошло… Кишки на телефон!
— Успокойся, дуся. Ты — мелкая сошка. О тебе и не вспомнят. Таких вас много, тотчас присоединитесь к тем, кто на съезде одержит победу. Скажете: ошиблись по несознательности, покаетесь — и поверят. Кто не ошибается…
— А? Пожалуй, и так. Почем мне знать, за кем надо идти? Я человек маленький… но не низкий. А тут еще новая печаль: в укоме перемены, приехал новый секретарь… Знакомится, вызывает, и я бумажку получил. А идти боюсь. Какой он ориентации, я не знаю… И что я буду отвечать, тоже не знаю. Вдруг спросят: за кого ты? А я не знаю, вот тебе тут и крышка.
— Не ходи пока… Не суйся первым. Я сама все обстряпаю. А тебя сразу раскусят, пентюха.
43
Женя Светлов всерьез считал себя «барометром партии», а все еще ходил в «непосвященных». Он угадывал, что где-то собираются люди, рядом с ним, на одной улице, созревшие к восприятию самых сокровенных тайн политической борьбы, и решают вопросы в «мировом масштабе», но его к себе не подпускают. И он очень тяжко страдал. «Просвещенные», то есть те, которые ходили в конспиративный домик ссыльного анархиста Лохматого (домик этот слыл у «посвященных» «явочной квартирой»), держались очень солидно, никогда не усмехались, изъяснялись какими-то сакраментальными полунамеками, имели свой жаргон, состоящий из громких и сугубо революционных слов и понятий, и всех, кто к их кругу не принадлежал, презирали: «перерожденцы», «обюрократившиеся», «термидорианцы» и т. д. — лексика была богатой. Они держались крайне таинственно и осторожно, хотя никто их не преследовал — предсъездовская дискуссия проходила легально, Женька умирал от зависти к ним. Наслышавшись о необыкновенных подвигах в истории: о побегах из тюрем, о подкопах под царские палаты, о бомбах, которые бросались на виду у всех в высокопоставленных особ, о выстрелах в министров, он все будничное остро презирал и пристрастился к употреблению псевдореволюционных выражений, которые произносил кстати и некстати. Так что мастер Светлов говорил:
— Ты будешь Робеспьером, Женька, но только постарайся, чтобы тебе не срубили голову.
В этом щеголянии жаргоном Женька подражал Рубашкину, Рубашкин — Петеркину, а Петеркин кому-то из своих ленинградских политических наставников.
Когда приближалась пасха, один из самых торжественных праздников у православных, Женька потерял сон и аппетит от нетерпения поскорее совершить подвиг. Каждый раз комсомолия города в это время устраивала какую-нибудь антирелигиозную акцию. То разрушала где-нибудь часовню, то сжигала где-нибудь церковную ограду, а иногда переодевались в саваны и пугали богомольцев, идущих к заутрене. Иногда зажигали фейерверки на Оке, жгли солому и бросали ее на ветер, а на Большой Круче зажигали костры из смоляных бочек, стреляли из пугачей и пели безбожные отчаянные песни:
Долой, долой монахов,
Долой, долой попов!
Мы на небо залезем,
Разгоним всех богов.
И каждый раз Женьке хотелось принять в этом участие, а его все еще не брали, был он только пионер. Но в этом году его можно переводить в комсомольцы, и он сбрасывал со счетов каждый день, приближавший его к этому счастливому моменту. Сейчас, сгорая от нетерпения испытать себя на серьезном деле, он решил попроситься сам и поймал Рубашкина на берегу Оки. Тот сидел на скамейке одиноко и читал брошюру.
Женька робко подошел к нему, притворившись, что наткнулся на него случайно.
— Здравствуй, Костик! — сказал он. — Что читаешь?
— Штудирую очередной программный документ о д н о г о и з н а ш и х.
Он показал Женьке обложку брошюры «Философия эпохи». От этих слов сердце Женьки захолонуло.
— Молодчик! Дай почитать?
— Тебе это противопоказано. Ты еще не достиг.
— Хоть страничку, хоть строчечку…
— О чем разговор! — строго сказал Рубашкин. — Нельзя — стало быть, нельзя. Партийная дисциплина превыше всего.
— Ну дай хоть взглянуть на буквы, одним глазком.
— Это другое дело. Взгляни.
Рубашкин показал ему открытую страничку. Женька прочитал залпом несколько строчек, они обожгли его: «Почти физически слышны шаги истории… Кончается глава, начинается другая…»
Рубашкин захлопнул книгу: слишком большая щедрость — давать такие книги читать всякому. Он сказал:
— Тут обоснована главная идея эпохи: необходимость абсолютного равенства… везде, во всем… А какой образ: «Для того чтобы узнать, о чем думает народ, надо приложить ухо к земле…» Вот сила… Лучше не скажешь…
— Нет, не скажешь лучше, Костик… Вот уж мирово.
Женька дрожал от обуявшего его пиетического восторга перед мудростью вершителей человеческих судеб в истории…
Кто-то находится в центре мировых событий, а Женькин удел — учить про равнобедренные треугольники и закон Архимеда — ужасная архаика!
— Где ты эти чудные книги берешь, Костик?
— Все там же, по секретному каналу, конечно, признаюсь конфиденциально…
Это сакраментальное слово — «конфиденциально» — Женька уже постиг, и оно бросало его в жар и в холод, замирающим голосом он произнес:
— А мне никак нельзя, Костенька?
— Рановато, паренек. Потерпи. Ты можешь неправильно понять, впасть в уклоны.
Женька тяжело вздохнул:
— Что-нибудь будет под светлое воскресенье? В прошлом году, помнишь, в самую полночь мы по улицам ходили и пели песни. Было факельное шествие против религиозных пережитков. Сломали две часовни, повалили все кресты на кладбище.
— Нынче загнем что-нибудь поэффектнее. Обыватель стал слишком толстокожим. Надо его пронять. Встряхнуть от обывательской спячки. Бросить потяжелее камень в мещанское болото.
— Ты дашь указания?
— Конечно. Имей в виду, я теперь законспирирован. Я тебе дам явку. На эти дни я сяду в бест.
— Что? Что? Что? — изумлению Женьки не было предела.
— Сяду в бест, — повторил Рубашкин важно. — В бест.
На лице Женьки выразилось мучительное беспокойство. Ему страстно хотелось спросить, что это такое, но он не решился. Расшифровывать конспиративные выражения ему казалось больше чем кощунством. Только на другой день он узнал от Марии Андреевны: «сесть в бест» — укрыться от преследований. И Рубашкин стал для него подлинным героем. Рубашкина уже преследуют — есть ли что-нибудь великолепнее этого. Рубашкин уже ищет тайного убежища, как все вдохновенные страдальцы за народ, преследуемые несправедливыми и жестокими гонителями, — есть ли слаще удел на свете?! Нет!
Родители не прогоняли Женьку в церковь, из семьи туда ходила только одна бабушка, которую, по молчаливому сговору, все считали самой отсталой в семье и относились к ней со снисходительной жалостью. Ее иконка находилась под полотенцем у изголовья кровати. Только перед сном и в часы молитвы она обнажала эту иконку старца Серафима.
За несколько дней до пасхи бабушка уже предупредила всех, что уйдет накануне светлого воскресенья к заутрене, ужинать будут без нее.
Женька сказал за обедом:
— А сам я тоже не буду дома в ночь под светлое воскресенье.
— А что такое, внучек? — удивилась бабушка.
— Сяду в бест.
Бабушка, которая была неграмотна и всю жизнь беспокоилась за внуков, сказала:
— Смотри, не вздумай в самом деле сесть. Сядешь на асбест, штаны испортишь, вздую.
Женька улыбнулся торжествующе:
— Это, бабушка, не то. Не асбест. Не одолеть тебе этой терминологии. Она конспиративная… Конфиденциально сообщаю.
— Выпорю, пострел, вот тогда тебе и будет терпинология. А за спиративное — спиртное венциально добавлю. С этих пор каким словам научился, коголик.
Женька был счастлив и, засыпая, все повторял:
— Сяду в бест… Сяду в бест… Сяду в бест…
Это звучало для него слаще музыки.
На другой вечер Рубашкин привел его на секретное собрание. И хотя загодя договорились все о встрече и знали друг друга, но для солидности соблюдали декорум: надо было назвать пароль явки. Когда у входа в грот кто-то спросил Женьку: «Пароль?» — он ответил торжественно, и сердце его застучало от радости: «Барометр! Барометр партии!»
И отдалось эхом под пустым сводом грота: «Барометр партии… Бар… пар… бар… пар…»
В этом гроте под берегом Оки, образовавшемся от стока подземных вод, рыбаки укрывались от непогоды, делили улов, варили уху, чинили сети. Грот был обжит. Стены его гладко ошарканы. И на выступах стен удобно было сидеть. С потолка капала вода в ручеек, протекающий тоненькой извилистой ниточкой посередине грота, по обе стороны которого и образовались эти уступы. И вот сегодня на них расселись молодые конспираторы города. На этот раз их было много. Грот тускло освещался фонарями «летучая мышь». Фонари мигали, отсветы прыгали по лицам молодых людей, которые от этого казались Женьке таинственными и напоминали благородных повстанцев Болотникова, Разина, Пугачева. Из грота виднелась черная полоса Оки с утонувшим в ней месяцем. Все казалось романтичным. Душа горела от неосознанных желаний и жажды подвига во имя благоденствия масс. У самой дальней стены грота, в земляной нише, стоял человек с черной бородкой в пенсне — Аноним. Он делал доклад. Содержание его ускользало от понимания Женьки. Но каким-то внутренним чувством он угадывал, что это нельзя произносить открыто на улице, с общественной трибуны и даже дома. Это было выше всего, это был клад души, новая правда, за которую надо пострадать, как всегда страдали великие люди, и он готов был к этому всей душой и только пока не находил случая, чтобы пожертвовать своей жизнью. Женька вспомнил все, что говорил отец, старый мастер и старый большевик, и сравнил со своими взглядами и взглядами Анонима, Петеркина, Рубашкина, и ему стало жалко отца, как он ужасно отстал от жизни. Новая мысль Анонима прямо жгла его и поднимала на высоты блаженства: Коммунистический Интернационал Молодежи оказался революционнее Коминтерна, «левее» партии. После доклада начался спор по поводу работы комсомола с крестьянскими парнями. Тут вдруг размежевались на два лагеря. Одни говорили, что не надо принимать в комсомол сельчан из середняцких слоев, другие — надо, и обвиняли первых в «боязни середняка». И тут поднялся такой шум, что даже ничего нельзя было разобрать. Каждая сторона обвиняла другую в смертных грехах: в оппортунизме, в потакании кулачеству, в забвении середняка, в утере революционного чутья и т. п. Женька понял только одно: что революции угрожает «кулацкий уклон». Женька бывал в деревне. Будучи малышом, подготовишкой, он в гражданскую войну во время голода и разрухи ездил с матерью в деревню и менял домашнюю утварь: посуду, старые платья бабушки и матери, пиджаки отца и даже свои штанишки менял на картошку и хлеб, на