Семен Пахарев — страница 69 из 80

жмых и отруби… И тогда он видел там вопиющую бедноту, грязь, вшей, тараканов и клопов, но так как Петеркину и этому приезжему Анониму он не мог не верить, то, вопреки своему опыту, считал, что деревня впала в «кулацкий уклон».

Стоял ужасный гвалт. Некоторые уже сейчас готовы были «спасать революцию» (как и чем — об этом никто не говорил), некоторые предлагали подождать до Четырнадцатого съезда, который скоро откроется и все разъяснит.

— Мы — реальные политики и придем к съезду с полным триумфом! — кричал Петеркин, и все на это ответили громким «Ура!». И в этом крике тонули и журчанье ручья, и громкая перекличка на Оке, и песни девиц на Большой Круче.

Потом высказывались все, кто хотел. Рубашкин хриплым отрывистым голосом возвещал:

— Молодежь должна быть левее партии! Ленинградские товарищи правы! Мы умрем за эти лозунги. Горим и сгорим!

— Левее! Левее! — кричали со всех сторон. — Как можно левее. «Кто там шагает правой? Левой, левой, левой!!!»

— А руководящая роль должна принадлежать не партии, а рабочему ядру внутри самого комсомола! — воодушевляясь все больше, продолжал Рубашкин, ударяя кулаком по воздуху.

— Это — азы! — кричал Петеркин. — На том стоим. Это — азы!

Аноним согласился с ним кивком головы. Женька смотрел на Рубашкина с восхищением. Тот уже в городских вожаках молодежи или во всяком случае на путях к тому.

— И к съезду мы должны охватить девяносто процентов городской молодежи, а лучше всего пролетарскую молодежь, — продолжал выкрикивать Рубашкин, все так же мрачно глядя себе под ноги и стоя как-то боком…

— Во всяком случае, каждый по-своему должен включиться в подвиг, — добавил Петеркин. — Вот сейчас надвигается пасха — пережиток гнусного средневековья. А молодежь индифферентно взирает на это… пассивная преступность.

Женька упрекнул себя за пассивность: бабушка наготовила творогу, сметаны, свеч. «Это безобразие, — подумал Женька. — Это — семнадцатый век. Водку готовят, пироги… Мещанство, конечно, на базаре хозяйки как с ума сошли, закупили весь изюм, курагу… рыбу… Мракобесие, реакционность…»

— Мракобесие! — возгласил Петеркин. — Реакционность. А вы смотрите, хлопаете глазами.

Женька даже вздрогнул от сознания своей зрелости: он только подумал, а идеолог это же провозгласил.

«Я совсем созрел и готов на подвиг», — решил Женька, и ему показалось, что он стал будто выше ростом.

Петеркин между тем продолжал:

— Город наш, товарищи, консервативный. Пролетарская прослойка слаба. Кустари оживились и ежедневно, ежечасно выделяют из себя мелкую буржуазию. Тут нам работы — непочатый край, а мы дремлем. Нужны акции!

— Нужны акции! — повторила звонким голосом девушка в красном платочке.

— Акции! Именно акции! — подхватили все хором. — Действия прежде всего. Довольно болтовни, лекций, книжного знания. Надо изменять мир!

— Чтобы обыватель чувствовал, что революция только разворачивается… А потом полыхнет всемирным пожаром…

— Да здравствует немедленная перманентная всемирная революция! — вдруг вскрикнул кто-то, и все разом запели «Интернационал».

Женька пел как зачарованный, точно в сладком лихорадочном сне.

Спели и замолчали. Все глаза устремились на Петеркина.

— Итак, товарищи, «революционный держите шаг, неугомонный не дремлет враг», — проскандировал патетически Петеркин. — Советую о нашем собрании не распространяться. Узнают аппаратчики — поднимут шухер (он употреблял фразеологию, сообразуясь со слушателями; употребление блатных слов в молодежных собраниях он вменял себе в заслугу), расширяйте круг наших сторонников к съезду. Тут я роздал «Ленинградскую правду». Штудируйте ее руководящие статьи. А пока — до свиданья. Выходите осторожненько, как полагается революционеру.

У Женьки все пело в душе. Он приобретал революционную закалку.

— Вот так и делают революцию, — сказал ему Рубашкин, от которого Женька не отставал.

— Я все понял, — замирая от восторга, сказал Женька. — Каждый по-своему должен включаться в наше кровное дело.

— Ну-ну! Смотри, не завали задания, — проворчал Рубашкин. — Молодо-зелено.

— Вот еще! Теперь я знаю, что такое конспирация, приобрел революционный опыт.

Домой он пришел с сияющим лицом, на котором выражалась надменность тайновидца.

— Ты что-то очень рано лыбишься, пасхи еще нет, — сказал отец. — Или напроказил да принял это за великие порывы души и сияешь как новый пятиалтынный.

— Ах, папа! Да что с тобой говорить. Ты же — не реальный политик.

— Ишь ты, каких слов набрался. Уж не от Рубашкина ли, шалопая?

Мысль о подвиге не выходила из головы Женьки, огорчали только куличи на столе — атрибуты средневековья. И это в двадцатом веке, в рабочем городе, в котором такая передовая и сплоченная молодежь, идущая в авангарде масс.

Между тем все соседи и знакомые готовились к празднику. Скоблили полы и стены горниц, убирали улицы, обихаживали избы.

На другой день Женька куда-то исчез. Да, на этот раз он твердо решил отличиться наконец, чтобы на только Рубашкин его похвалил, но и Петеркин бы заметил. Целой группой («инициативная группа по борьбе с пережитками») ребята включились в отряд по истреблению икон. Они целый день бегали по овинам, по дворам, срывали медные кресты, иконки святых — покровителей скота, предохранителей от пожаров, мора и недугов. Некоторые утаскивали образа и из дому, если родители не замечали похищений. Отряд, нагруженный иконами, крестами, складнями, при факелах, отбрасывающих дрожащие причудливые блики на обветшалые дома, с пением безбожной песни шел по городу. Домохозяйки выбегали на улицу и посылали им вдогонку громкие проклятия. Отряд остановился на площади, где уже полыхал костер, и окружил его. С гиканьем, с криками, со свистом, с визгом ребята кидали иконки в костер. Древнего строгановского письма, из сухого дерева, пропитанного олифой, маслом и лаком, — иконки были благодатной пищей огню, который с треском и искрами подымал острые пики пламени выше крыш.

Сергей поп, Сергей поп,

Сергей дьякон и дьячок…

Пономарь — Сергеевич,

И звонарь — Сергеевич,

Вся деревня — Сергеевна…

А комсомольцы Коминтерна…

Эта песня взвивалась над городом, будоражила народ. Многолюдные толпы запрудили улицу. Раздались крики возмущения, и вскоре появилась на площади ватага женщин, вооруженных ухватами, кочергами и скалками. Они раздвинули ряды ребят и принялись их колотить. Послышались крики, началась суматоха, давка. Ребята падали и расползались в разные стороны…

— Дарья, нашла ли своего-то?

— Уж я-то найду, у меня не обойдется без выволочки.

— Бабыньки, ронные… Метельте их, пострелят, утюжьте.

— Божье наше дело на том свете зачтется.

— Вон того чернявого норовите… Партейного мастера сынок… Изъерепенить его, да покрепче… На-ко, крапивное семя… Получай по заслугам!

Это били Женьку… Он упал, а его все колотили кочергами, пинали ногами. Били старухи с его улицы.

Утром тетя Сима рассказала Пахареву все эти происшествия.

— Шалыгану твоему, Женьке Светлову, больше всех досталось, — сказала она, — намяли бока, долго помнить будет. Коренной он заводила…

Предчувствие глубокой беды, которое никогда не оставляло Пахарева, сейчас усилилось в нем.

Он пошел к Светловым. Их изба была заполнена соболезнователями до отказа. В углу на кушетке лежал с восковым лицом в кровоподтеках Женька. Царила глубокая настороженная тишина. Люди разговаривали робким шепотом. Бабушка сидела у изголовья в неподвижно застывшей позе.

— Господи! — вздохнула бабушка, увидя Пахарева. — Мальчишки, мальчишки, сколько с ними забот. Вот он — вечно в царапинах, в ссадинах. Вон под столом целая куча хлама… Стекло, гайки, проволока. А придет лето — удочка, ружье, цыпки на ногах. То и дело бегаю на Оку, боюсь — утонет…

— Нормально, — сказал Пахарев. — Я в его годы с апреля месяца босой по деревне бегал…

— В этом — детство, — согласился Светлов. — Только бы раньше сроку не играли во взрослых.

— Вот это хуже всего, — сказал Пахарев. — Это ужасно… Ужасно!

Мастер Светлов разрывал марлю на ленты. Доктор смыл с Женьки кровь и перевязал его раны. Мальчик был в забытьи. Светлов кивнул Пахареву и сказал:

— Добрались и до детей эти красноречивые «философы эпохи»… Кого вербуют? На что толкают? Подлецы! Детьми борются. На заводе мы прогнали их… Но они как клопы уйдут в щели и оттуда, выползая, в темноте будут нас кусать. Такая порода!

На столе лежала стопка учебников, школьные тетради, над столом — школьное расписание, разграфленное и написанное от руки. Дневники, записная книжка… Светлов подал их Пахареву. Пахарева бросило в жар, потом в холод.

— Вот в этой тетради вся душа сына вашего… И какая душа…

— Все самое главное у детей проходит мимо нас. Вот наша беда, — произнес печально Светлов. — Я только сегодня прочитал все это и понял, что мы жили с сыном в одной комнате, но в разных духовных климатах. Да, вы были правы, когда говорили, что воспитание детей не есть личное дело и само собой не утрясается.

После того как доктор перевязал раны, Женька очнулся, открыл глаза и произнес:

— А они сами, церковники, вырвали язык у Ванина, честного человека и честного ученого, вырвали за правду и сожгли живым на костре… Вы сами это говорили, Семен Иваныч…

— Верно, — сказал улыбаясь Семен Иваныч, подходя к нему и садясь рядом. — Жертвы инквизиции неисчислимы, и оправдывать иезуитов никто не собирается. Но, Женя, нам ли с тобой перенимать практику борьбы у этих невежественных и злобных монахов-инквизиторов. К лицу ли нам подражать фанатическим изуверам?

Женька молчал и думал…

— Вот я выздоровею, и я с вами, Семен Иваныч, поспорю… Гнилой либерализм нам тоже не к лицу…

— Что ж, поспорим… Скорее только выздоравливай…

44

Окна в комнате занавешены, а в коридоре нет света. Петеркин нащупал дверь и смело толкнул ее. Она распахнулась, и он вошел. Сейчас конура Габричевского напоминала помещение захолустного полустанка: узлы лежали навалом и кое-как на полу, везде мусор и беспорядок.