— Факты ваши, которые представляются вам ясными и убедительными, потомкам могут показаться смешными…
— Вот увидишь, Пахарев не удержится не только на своем посту директора, а даже на своей должности учителя… Где у тебя силы, чтобы одолеть обстоятельства, чтобы убедить нас всех… Где, наконец, та опора, которая дает тебе право идти против общего мнения, не доверять ему…
— Опора эта — совесть.
Волгин горько усмехнулся:
— Средневековый идеализм, матушка. Что такое совесть? Революция с этим словом покончила. Найди-ко его в газетах. Совесть — вещь неясная, шаткая, от этого слова попахивает ладаном… Да и не наша эта позиция — подчеркивать роль «духа». По-нашему, в основе поведения людей лежит не совесть, а выгода, конечно не только личная, но и общественная. Раз полезно, то морально. Все тут ясно, как в арифметике. Скажем, тонут двое: захудалый дворник да знаменитый летчик. Кого ты будешь спасать в первую очередь?
— Первого попавшегося на глаза.
— Вот сразу и опростоволосилась. — Волгин всплеснул руками. — Я так и знал. Плохо ты идеологически подкована, голубушка. Полезнее ведь летчик, чем дворник. И спроси любого в здешнем городе, всяк тебе скажет, что сперва спасать надо летчика… От него пользы обществу больше. Тут — арифметика, она компас в наших моральных оценках. — Волгин засмеялся, довольный своей философией. — А совесть? Ее не взвесишь, не измеришь. Поповщина это, матушка, гнильцо.
Мария поднялась, выпрямилась, глаза ее засверкали, никогда Волгин не видел ее такой грозной.
— Почему это одна профессия выше другой? — воскликнула она. — Откуда у вас взялось, что дворник ниже в моральном отношении летчика? Кто вас учил, что должность должна влиять на наш нравственный выбор — выбор в данном случае всякого спасающего?
Волгин пододвинул к ней ворох бумаг.
Не взглянув на них, она ответила:
— Я не поверю фактам.
— И только потому, что они идут вразрез с вашей совестью?
— Конечно.
— Ну, сударыня, ты чудишь. Тебя, как боярыню Морозову, надо сажать в сани и везти по городу показывать народу: глядите, люди добрые, она не верит фактам, она верит духу святому… Ясно?
— Тот, кому все в жизни ясно, тот просто глуп.
— На том, милая, стоим. Туманов не любим. Дон-Кихоты нам не пример. Эти дурачки не понимают ни того, за что беруются, ни того, что выйдет из их усилий… А мы отстаиваем свои идеалы не на уровне голых емоций, а трезво, по-деловому, все измерив и взвесив.
В это время вбежал как угорелый Коко, вид его изобличал человека, второй раз открывшего Америку.
— Слышали? — воскликнул он, запыхавшись. — Какой конфуз! Какое позорное пятно легло на наше общество.
— А что такое?
— Семена Иваныча искалечил жених Акульки. Клянусь богом. Выломал окна, выставил двери и стал его душить. Спасли соседи. Но сам Семен Иваныч пропал.
— Как, когда, куда?..
— От позора улизнул… Вот те крест. Я таких видывал… Накуролесят — и в бега… Может быть, он теперь в Сибири али за границей… Вполне возможно, что за границей… Таким, говорят, Керенский помогает и великий князь Николай Николаич… А также писатель Куприн, автор знаменитой «Ямы». А я хотел ему посоветовать, пока не поздно, раскаяться. Когда раскаиваются, то всегда отделываются пустячками… Ну, там какая-нибудь распеканция… Улавливаете? А может быть, он спрятался… Его все-таки собирается Акулькина родня убить. Но он, я убежден, спрятался, и даже знаю где.
— Где?
— У баптистов. Честное пионерское.
— Почему же именно у них? — озабоченно допытывался Волгин.
— Потому что, это самое, он с ними в дружбе. Я первый догадался, что он баптист. Определенно. Я у него видел книгу: «Христос и ранние христианские общины». «Почему это, спрашиваю, вы интересуетесь Христом, Семен Иваныч, на манер баптиста». — «Это, отвечает, по глупости». Ответ его — явная реакция на разоблачение… Вот почему ему выражено теперь недоверие.
— Это кем же?
— Всеми нами… атеистами и беспартийными большевиками.
— Общественным мнением, значит? — переспросила Мария Андреевна.
— Ну да… Сознательной массой. Я первый заметил, это самое, что он враг нового. Спросите Рубашкина. Как только Пахарев приехал к нам в школу, я тут же заметил. Моментально.
— И молчал до сих пор? — спросила Мария Андреевна.
— Сразу нельзя… Я долго приглядывался к нему. И вот сегодня меня как осенило. — Коко усмехнулся, вошел в раж, довольный собой и выпитой порцией водки, и продолжал: — Заметьте это, дорогой профком, и при случае премируйте, например, поездкой в «Зеленый город» или отрезом на пиджак. Пока! Бегу в школу, бегу, сообщу педам. Все-таки всем следует подготовиться к этому чудесному сюрпризу. Да, виноват, товарищ Волгин, получена ли бумага об отставке Пахарева?
— Не получена. И о какой бумаге речь?
— Отстали от жизни, дорогуша. Я сам узнал от Варвары: таинственный пакет пришел с губернской печатью и на пакете обозначено высокопоставленное учреждение. О! Инкогнито!.. Адье… Оревуар. Будьте здоровеньки. Ах, какая была стерлядка в «Париже»! Пальчики оближешь.
Он хлопнул дверью и сбежал с лестницы. На лице Марии Андреевны отражались гнев и обида.
— Безусловно, Коко известный прохвост и баламут, — сказал Волгин. — Но дыму без огня не бывает. И часто устами таких дураков криком кричит истина. Эдак издавна было с юродивыми на Руси. Так ты подумай, Марусенька, мне тебя от души жалко. Я так бы и поступил: культурненько отмежевался, культурненько. Ты послушай на улице и везде, как к нему относятся… Что только о нем не говорят.
— А вы одинаково ко всем относитесь? И к умным, и к глупым, и к честным, и к подлым, и к революционерам, и к контрреволюционерам? И всем хотите угодить?
— Ой, что ты…
— Что же вы требуете, чтобы о Пахареве все отзывались хорошо?.. Чтобы он угождал всем?
Волгин покраснел и сказал:
— Ну ты и перец!
И он начал что-то невнятно бормотать, не поднимая глаз на Марию Андреевну.
Мария Андреевна постояла молча, укоризненно на него глядя, и молча вышла.
«Вот и я когда-то был такой Дон-Кихот, — подумал Волгин. — Все искал правду-истину да правду-справедливость. И как хорошо было на душе. Хоть режь, бывало, — не уступлю, если убежден по совести. Укатали сивку крутые горки, стал ловчить. Эх, Волгин, выдвиженец… Коли назвался груздем, полезай в кузов. Неужто я такого члена профсоюза потеряю, как Маруся?..»
Потом пришла Марфуша, вызванная в профком.
— Слушай сюда, — сказал Волгин. — Прежде чем собирать профсоюзное собрание и выносить решение об исключении из профсоюза этого Пахарева, я хочу с тобой перемолвиться словом на принципиальной основе. Поняла? Прощупать настроение членов комитета…
— Что ж такого… ежели власть… прощупай, — ответила Марфуша угрюмо.
— Ты, Марфа, у нас стоишь на крыле профсоюзного движения как представительница самых демократических масс. Поняла, что ли?
— Как не понять. Только вот кого исключать-то прикажешь? Али я ослышалась?
— Нет, не ослышалась. Уши у тебя, как видно, вострые. Действительно так: исключать Пахарева, твоего непосредственного начальника. Разве ничего не знаешь: в трубы трубят. Под носом у тебя тоже темные дела творятся, а ты и ухом не ведешь. А ведь ты есть по новому праву контроль над интеллигенцией. Придется его исключить из профсоюза, пока нам самим холку не нагрели.
— Я глаза вам всем выцарапаю, — ответила Марфуша, — глазыньки выцарапаю хошь тебе, хошь кому повыше. А уж тут отсылайте меня хоть в острог, хоть куда похуже. Совесть надо иметь. («Опять «совесть»!» — промелькнуло в голове у Волгина.) Совесть забыли, вот и куролесите… Выдумываете турусы на колесах. Тьфу! Я думала, за делом ты меня вызвал, Волгин, а ты, бес бородатый, охальничать. Домой пойду, у меня еще колидор не метен.
— Да ведь ты сама мне не раз трепалась… И карьерист он, и учителя им недовольны, и учит неправильно.
Марфуша сердито махнула рукой:
— А кто начальством доволен? Скажи? Только тот, который от него поблажку получает. Нешто по себе не знаешь? А коли начальник о деле радеет да по совести поступает — завсегда он как чирей у нас на заднице, и больно саднит. Хоша мы с Пахаревым который день цапаемся, но человек он страсть справедливый, и грешить на него я не согласная. Как это у тебя, греховодника, рука на него поднялась… У-у! Бессовестный…
И она, сердитая, ушла.
«Как ни гадай, а по совести-то и впрямь все вернее выходит, — решил Волгин. — Не может быть, чтобы Пахарев был такой, каким его хотят выставить напоказ. Молва эта паскудная… Кому и знать его, как не мне. Чего же я еще мудрую… Пусть подводят под него худую хитрую базу другие, а мне и впрямь стыдно… А те, они привыкли».
Он смахнул со стола груду бумаг — показания свидетелей — и спокойно пошел домой.
47
Пахарев пришел в приемную Тарасова с раннего утра. Но народу там было уже много: секретари низовых парторганизаций, хозяйственники города, рабочие, крестьяне из уезда со своими жалобами. Тут разговаривали приглушенно, тихо, некоторые — шепотом. Из отдельных фраз и реплик он уловил, что дела у них были срочные и трудные. Многие тревожно вздыхали, и Пахарев понял, что они тоже переживали свою тяжелую ситуацию. Пахарев был напряжен до крайности, находился в полной безвестности, что его ожидает. Он пробыл там весь день до конца занятий, но так и не дождался своей очереди. Все те, которые не были приняты, записались в отдельный список на прием следующего дня. Но он не записался, а пришел раньше всех и на другой день, и опять не был принят. Напряжение его достигло такой силы, вызвало такое мучение, что он решил от него во что бы то ни стало освободиться, поэтому он написал бумажку и передал секретарю, чтобы она отнесла Тарасову. Он видел, что таких записок была уйма, и его обуяла тоска: найдется ли время у кого-нибудь, чтобы разобраться в его душевном хозяйстве.
Секретарша сказала ему, что Тарасов обещал принять, только надо подождать, и теперь Пахарев терпеливо ждал.