Семен Пахарев — страница 76 из 80

— Да? — даже не словами, а взглядом спросил Тарасов.

— Я все насчет этого инцидента. Даже бумажки вешают мне на окна: «Убийца…»

Тарасов махнул рукой:

— Нам каждому вешают такие бумажки…

Он показал ему плакаты и листовки, которые распространял Петеркин среди рабочих в городе.

— С открытым врагом легко бороться, с тайным, который лицемерно провозглашает наши идеи, страшновато. Клевета на наших людей под видом критики… И ведь как здорово рассчитано! Знают, сукины дети, что люди почти везде одинаковы в этом отношении: вместо того чтобы взять под сомнение источник клеветы — всерьез принимают самое клевету. Тонкая штука это… Как юрист скажу, что даже в практике судов бывают такие случаи… За недостатком улик человек освобождается и от наказания, и от обвинительного приговора, но согласно старой терминологии «оставляется под подозрением». Все клеветники, вплоть до петеркинцев, это знают… Хоть ничего не доказано в отношении Пахарева, а обыватель все-таки будет думать: тут что-то есть, дыма без огня не бывает… Эта скрытая уличная философия опаснее явной пули…

48

У некоторых учительниц были на этот раз «окна», и они пережидали свои пустые часы в учительской, занимались кто чем: одни проверяли тетрадки, другие готовились к урокам. Стояла чуткая тишина. Еле-еле доносились из классов приглушенные голоса учеников. Марфуша обметала лестницу, даже шорохи веника были различимы.

Солнце било в открытые окна с яростью весенней силы и разбрасывало зайчики по стенам. Оно бередило души учительниц.

— Какая тишина, — сказала Манечка шепотом. — Она недавно была назначена в школу. — Сколько цветов за Окой на лугах… Как красива березовая роща. А мы тут киснем.

— Эта тишина зловеща, — ответила Шереметьева тоже шепотом. — Очень, очень зловеща.

— Почему же зловеща?

— Ах, Манечка. Где зав. уоно? Где наш директор? Где Мария Андреевна? Будет кутерьма в нашей школе, поверь моему слову, какой еще не видывал свет. И не минует нас всех страшная перетряска.

— Кого же будут перетряхивать, Евгения Георгиевна?

— Милочка, паны дерутся — у холопов чубы болят. Пословица старинная.

— Кто паны, кто холопы?

— Холопы — это мы с тобой. Когда выгоняют начальников, то их подчиненным тоже достается. Неужели тебе не ясен смысл этой пословицы?

— Уж очень она стара — паны, холопы. Значит, ты думаешь, что Семена Иваныча это заденет?

— Милочка, ты наивна! В первую очередь его заденет. Это дело решенное, очевидное, ясное как день, — еще тише произнесла Шереметьева.

— Кто это сказал?

— Все так говорят. И в городе, и в учительских кругах. Все, все.

— А может быть, это липа.

Шереметьева приложила пальцы к губам и показала в сторону комнаты делопроизводителя.

— Да что вы… Его нет. — Манечка открыла дверь в комнату Андрея Иваныча. — Глядите! И даже завуча нет сегодня, — сказала уже обычным тоном Манечка. — Куда все подевались?

— Наверно, на Страшном суде. — Шереметьева вздохнула. — Да и нам не миновать его. Всем попадет.

Манечка возразила простодушно:

— А нам-то с вами за что?

— Ах ты, Манечка, как кисейная барышня, ну ничегошеньки не смыслишь. Когда наводят в учреждении или в ведомстве так называемый порядок, то у каждого в таком случае находят ошибки, чтобы отягчить проступок подмоченного руководителя. — Я ничего не боюсь, — сказала Манечка. — Я работою с душой и абсолютно честна. Притом работою первый год, с меня взыску не будет.

— Это, как говорит Рубашкин, до лампочки, — ответила Шереметьева. — Козла стригут, баран дрожит.

В своем кругу она выражалась теми словами, которые употребляли все коллеги.

— Никому в этой суматохе не придет в голову разбираться, кто прав, кто виноват, — продолжала Шереметьева, уже громко для всех здесь находящихся, которые навострили уши. — Раз школа проштрафилась у начальства, то ему не докажешь, что в плохом коллективе вот я одна хороша. Будут стричь под одну гребенку, и тень за тобой потянется как шлейф на всю жизнь. (Она говорила для всех, но обращалась только к Манечке.) Будешь еще напрашиваться даже, чтобы послали в деревню, да и в деревню не пошлют, а запишут в лишенцы… А уж это вы сами знаете, что таксе… Вечный «волчий билет».

Манечка боялась деревни как чумы и поэтому пригорюнилась. Она жила при родителях всю свою жизнь в городе и деревню представляла чем-то вроде джунглей с тиграми, гориллами и с дикарями, ходящими в шкурах и с дубинами, охотящимися на зверей.

— Как же нам быть, Евгения Георгиевна? — сказала она, делая испуганные глаза. — Ведь это в самом деле ужасно. Опозорят на всю жизнь из-за этого… пошлют в деревню…

— Лаптю, тому деревня не страшна, — тихо подсказала Шереметьева, — он родился в курной избе, с тараканами, спал в обнимку с теленком, он в деревне как рыба в воде. А вот нам каково… Я сроду боялась лошадей и коров, а они, говорят, бродят по улицам без стражи. Даже свиньи и собаки. А собаки бывают бешеные… бррр! — Шереметьева вздрогнула, и вслед за ней почти все вздрогнули. — И вдруг в самом деле пошлют туда к ним, к собакам. В избах, говорят, нет кроватей, все спят под тулупами на печи, водопровода нет, иди с ведром на колодец, уборных тоже нет.

— Это очень некультурно. — Манечка сделала страшные глаза. — А как же? Без туалета?

— Как хочешь…

— Какой ужас! — Манечка всплеснула руками, и багряные пятна пошли по ее лицу и шее. — Надо писать об этом в Москву. Это бесчинствуют наши власти на местах. Об этом в центре не знают… И о нашем положении тоже.

— Знают! — твердо произнесла Шереметьева. — Но раз директор виноват — вина и коллектива. Так по новой идеологии. Все отвечают за одного…

— Так что же это? Значит, нет выхода?

— Выход один.

— Какой?

Шереметьева сказала ей на ухо:

— Надо, пока не поздно, отмежеваться.

Манечка, вытараща глаза, уставилась на Шереметьеву:

— От кого отмежеваться?

— От нашего школьного руководителя.

— Это поможет?

— Повторяю: верное средство избегнуть беды. Ты, видно, вчера родилась, газет не читаешь. Когда кто-нибудь сел в галошу, то друзья и знакомые тут же от него отмежевываются.

— Не очень это чисто, — сказала учительница младших классов Ольга Васильевна. — До сегодняшнего дня все улыбались Пахареву, и вы, Евгения Георгиевна, на педсовете при всех говорили ему, что он навел в школе образцовый порядок и поднял моральный уровень школьников, а сегодня призываете отмежеваться.

Евгения Георгиевна поджала губы:

— Так подскажи, что делать, милочка.

— Говорить правду.

— Правду? Правду начальство не любит. Оно обожает, когда его по шерсти гладят… Курят фимиам. Награждают аплодисментами. А ты — «правду»…

Тут начался галдеж. Одни считали, что надо говорить правду, другие — что промолчать, но нашлись и такие, которых Шереметьева сильно запугала…

— Нет, это в самом деле очень важно, — первой и твердо сказала Манечка. — Расскажите, Евгения Георгиевна, что в данном случае говорят, когда отмежевываются.

Шереметьева стала объяснять, и все внимательно ее слушали:

— Ну что говорят? Обычные вещи. Дескать, хоть он мне и товарищ, и приятель, и даже друг, и даже мы нередко выпивали вместе (это признание укрепит веру начальства в вашу искренность), но я — принципиальный… против правды не пойду, я знаю его ошибки, и мой долг их вскрыть и вредный элемент разоблачить. Только прошу меня в его компанию не зачислять… Ну тут надо, конечно, перечислить его все ошибки и даже слухи (там разберутся), все, все слухи, и решительно осудить. Чтобы слова звучали искренно, особенно негодование, в некоторых местах надо сказать даже со слезой… И выдержать манеры и лицо. Комиссия тогда не усомнится: дескать, наш в доску… Вот всегда так отмежеваются, я это слышала не раз, да и самой приходилось… И вот видите, целехонька осталась на службе, хотя мое ужасное социальное происхождение всем хорошо известно… Была графиня, стала советским служащим… И даже членом профсоюза… Один раз даже была премирована в дом отдыха путевкой.

Наступило напряженное молчание. Все обдумывали положение и потом постепенно разговорились. Вспомнили все слухи, которые налипли на имя Пахарева, и в атмосфере общего психоза стало очевидным, что замалчивать эти слухи опасно. Все забыли то, что говорилось о Пахареве раньше, и никто того уже не вспоминал, а каждый норовил выудить из памяти самое прескверное о нем мнение, высказанное кем-нибудь у колодца на улице или подле лавки на базаре.

— Я точно знаю, что сослуживцы Ариона по уоно от него уже отмежевались, — твердо заявила Шереметьева, хотя это тоже был слух, — и все остались спокойненько на своих местах.

Манечка решительно, с молодой горячностью произнесла:

— Арион наш, конечно, лопух, и это все знают, но молчат. Эта мымрочка, Людмилка, вертит им, как хочет, из него веревки вьет. Настоящая капитанша Миронова: «Мы ваши начальники…» Но ведь то был восемнадцатый век… А сейчас век пролетарских революций и торжества правды на земле… И нам стыдно мириться с этой ложью, которая встала на пути прогресса… и загораживает нашу дорогу к светлому будущему…

— Верно, верно… Мы советские учителя, и мы обязаны блюсти честь своего мундира… («Честь своей юбки»), — сказала иронично Ольга Васильевна. — И, не разобравшись, скорее отрекаться от своего коллеги.

На нее набросились, зная о ее неравнодушии к Пахареву:

— У голодной кумы всегда обед на уме. Ха-ха-ха!

— Поменьше обещай, побольше получишь, голубушка.

— Надо бы нам посоветоваться с Марьей Андреевной, — сказала Манечка. — Она всех нас умнее.

— Вот и дура! — обрезала ее Шереметьева. — Вздумала с кем советоваться. Ведь это одна компания: Пахарев, Соломой Крытый, она. Кто ее вызвал из Нижнего? Знаешь ли? Он вызвал. Тут такая семейщина… Влопаешься. Ты этого хочешь?

— А я и не знала, — виновато ответила Манечка. — Я здесь новенькая и не в курсе.

— Тут еще, милочка, такое бытовое разложение вскроют, что все ахнут. — Шереметьева поморщилась, изобразила ужас в глазах и покачала головой. — Такое вскроют… Это же с ума сойти.