Семен Пахарев — страница 79 из 80

— Нет, представьте, имею, — сказал он улыбаясь.

— Манечка информировала вас неправильно…

— Манечка ни о ком не говорила, она говорила только о себе… У ней еще есть совесть…

Она проглотила слюну, прокашлялась и продолжала охрипшим от волнения голосом:

— Я могу вам все открыть… Все как на духу.

Она вынула из сумочки бумагу и развернула ее перед глазами Пахарева:

— Вот, собирали подписи против вас. Я могу перечислить всех, кто…

— Не надо! Не надо! — ответил он обычным приветливым тоном, не заглядывая в бумагу и отстраняя ее рукой. — Ведь я и сам могу всех перечислить…

— Тут все фамилии… Все, за исключением моей. Умоляю вас, удостоверьтесь…

— Надо беречь энергию, не тратить ее по пустякам: конец года. Те подруги ваши, которые первые были подговорены вами подписаться, первые и раскаялись в этом и первые об этом мне поведали.

Шереметьева залепетала:

— Я хотела испытать их шуткой…

— А заявление в уоно, которое я сам читал в укоме?

Она побледнела и затряслась. Обдавая его нервным, тяжелым дыханием, она прошептала:

— Семен Иваныч, пощадите…

— Если бы я был способен к мести, я нашел бы для нее более удачный предлог…

Она уже ничего не могла вымолвить и стояла на месте, оцепенев.

— Вы — благородный человек, Семен Иваныч. Я этого вовек не забуду.

Она заходила то с одной, то с другой стороны, чтобы очутиться лицом к лицу. Он инстинктивно повертывался к ней боком.

— Вы же учились в Мариинском институте и знаете, как думала лучшая часть русской аристократии: лучше принять смерть, чем бесчестье.

Слезы потекли по ее щекам, она склонила голову и не вытирала слезы даже тогда, когда проходили мимо коллеги и с недоумением смотрели на нее. А слезы все текли, все текли, и она уже не утиралась, она глотала их.

50

Деревца распустились и были свежие, игривые как невесты. Этот оазис буйной зелени вокруг школы вселял в душу то хмельное чувство обновленной жизни, которое почти всем живущим бок о бок с природой отлично знакомо, потому что много раз плодотворно испытано и прочувствовано.

Пахарев корпел над бумагами в кабинете с открытым окном и обдумывал содержание речи к выпускному вечеру. Выпуск целого поколения учеников, с которыми сжился, сросся и с которыми вот на всю уж жизнь расстаешься, сам этот факт настраивал элегически. Для Пахарева теперь все здесь было родным: и этот свирепо цветущий садик, кюветы, куртины и дорожки, посыпанные песком, и даже сама улица перед школой, мощенная горбатым булыжником и обсаженная молоденькими тополями, и эта Троицкая горка с огромным колоколом, который был свергнут Женькой и опять был водворен на место православными прихожанами, и даже аляповатая, дерзкая вывеска Портянкина с нарисованным кренделем и завитком колбасы, — все было близкое и родное.

За перегородкой многотерпеливый Андрей Иваныч монотонно щелкал на счетах, Марфуша обметала пыль на лестнице крыльца и свирепо скребла косарем. А выпускники, чувствующие себя точно пташки, выпущенные из клеток, возбужденно щебетали у штакетника. Они горячо обсуждали, как провести вечер в складчину, и все не могли решить — покупать вина или нет и если покупать, то какого.

Вдруг вошел к Пахареву Женька, он не мог не быть там, где компании и оживление, и сказал:

— Семен Иваныч, там у калитки вас ждет какая-то буржуазная тетя. Велела доложить.

Пахарев вышел на улицу и увидел подводу. На крестьянской телеге лежал под одеялом Арион, а рядом сидел возчик с кнутом. Людмила Львовна стояла, облокотясь на грядку телеги. Она была скромно одета, без румян и белил на лице, волосы подобраны в пучок под соломенной шляпкой. Выражение лица было тоже необычное, озабоченное и смущенное. Ни тени былой надменности и снисходительного превосходства.

— Уж вы меня извините, Семен Иваныч, — сказала она робко. — Я везу мужа в Ляхово[4]. Я намеривалась его оставить при себе, ведь он социально не опасный, да врачи говорят, что недуг его сильно прогрессирует и по истечении известного времени может достигнуть степени полной невменяемости. А уж это — грань катастрофы, особенно сейчас в моем положении.

— Я смутно слышал, что он где-то скрывался это время. Зачем? Что за тайны?

— Все с этого вот и началось. То есть он был болен, может быть, с колыбели, но разве мало таких ходит среди нас по земле… Предопределяют наши судьбы, во всяком случае влияют на нас… например, как Ницше, будучи явно сумасшедшим. Ведь никого перед выдвижением на ответственный пост не отправляют на проверку к психиатру. А уж когда исчез Петеркин, этот самовлюбленный претендент на роль уездного вождя молодежи, то душевные изъяны мужа сразу обнажились. Он перепугался насмерть, кричал, что и его «потянут». Ночей стал не спать, все прислушивался к каждому шороху, к каждому стуку, ни к нему ли идут. То и дело по ночам вскакивал и глядел на часы. Держал белье и сухари в чемодане «на всякий случай». А уж когда получил от Тарасова бумажку — явиться в уком, то в страшной панике сгинул из дома. Сперва я думала, что он задержался где-нибудь на заседании. Ночь нет, вторую нет, третью нет. Тогда я принялась с Варварой искать. Обшарила все мышиные норки и наконец нашла его на чердаке у трубы под старой рогожей. Чтобы жить дома — ни на какие уговоры не шел. Пищу от меня брал, а приходить домой — ни за что. И так скрывался две недели, как скрытник, такие сектанты есть в Поволжье… То в бане спрячется, то зароется в солому, а последние дни валялся в хлеву за колодой. Ну, тут я окончательно убедилась, что дело его — швах. Все-таки кое-как обманом выманили его домой и показали психиатрам. Ну что сказать? В один голос трубят: маниакально-депрессивный психоз, осложненный манией преследования… И еще что-то…

Она горько махнула рукой, и первый раз Пахарев прочитал у нее на лице и уловил в голосе муки отчаяния. Потом она превозмогла себя и сказала спокойнее:

— Когда с ним разговаривает знакомый, который ему приятен, то он еще отзывается и даже вступает в беседу. Но незнакомых люто боится и при виде их прячется. Вас больше всех ненавидит. Считает своим погубителем… «Эта деревенщина меня съест…» И цитировал Крижанича: «Русские друг друга едят и с того сыты бывают». Ведь он отлично знал о вашей к нему неприязни. Один вид ваш вызывал в нем судороги… У дегенератов удивительно тонкая интуиция, я в этом убедилась. — Она обернулась к телеге и сказала: — Вот и сейчас куда-то исчез.

— Куда ему деться, — заметил меланхолически извозчик. — Под телегу залез, леший.

Пахарев наклонился и увидел его согнувшимся под телегой.

— Арион Борисыч, здравствуйте! Вылезайте, я вам ничего дурного не сделаю, честное слово. Не бойтесь, вот еще…

Арион вылез из-под телеги, сердито покосился на Пахарева и тут же юркнул под одеяло, закутавшись с головой.

— Я хотела сказать вам, Семен Иваныч, что я обдумала ситуацию и поняла… да поздно… Ужас! Не знаю, как загладить вину вообще… и перед вами…

— Оставьте, оставьте! — Пахарев болезненно поморщился. — Ведь вы относитесь ко мне не хуже других. Иногда даже лучше.

— О, да! Хотя и этот приговор для меня — нож острый — «не хуже других». Всю жизнь я прожила среди этих — «других». Жестокая судьба… Ужасная судьба, Семен Иваныч, поверьте, мне сейчас не до светского лицемерия… Я была как в чаду… И как ошиблась, считая этих «других» элитой. Только вы стали моим маяком… И сейчас чего бы я ни отдала, чтобы вернуть нашу дружбу…

— Я не очень верю во вкус разогретых кушаний…

— Вы просто не хотите себе самому признаться, что я вам и сейчас небезразлична… Да?

— Какими глазами вы это усмотрели?

— Глубже всего смотрят в сердце глаза, которые больше всего плакали.

— Значит, я просчитался, полагая обратное… Ошибка…

— И ошибка бывает поучительна, если только мы молоды. Только бы не таскать ее с собой, ошибку, до самой могилы.

«Она умнее, чем я думал», — подумал он и улыбнулся.

Лицо ее просветлело.

Между тем собирались вокруг телеги мальчишки с улицы. Они приподымали одеяло и разглядывали Ариона. Вдруг он завозился и зарычал.

— Чокнутый! — крикнул один мальчик.

— Рехнулся! Рехнулся! — огласили голоса мальчишек эту пустынную улицу.

Арион откинул одеяло, спрыгнул с телеги и пустился за ними. Дети, смеясь и взвизгивая, рассыпались по переулкам, выглядывали из-за углов и крутили пальцами вокруг лба:

— Нечистый дух! Псих! Бешеный, на дерьме замешенный.

Арион показал им кулак, потряс им и произнес на всю улицу важно, как, бывало, на трибуне:

— Вот так, и только так!

Людмила Львовна схватила его за руку.

— Оставь их, Ариоша. Стоит связываться с глупыми. Ляг. Спи. Дорога дальняя.

Она уложила его под одеяло.

— Вы останетесь одиноки, без средств. Что вы намерены делать? — спросил Пахарев.

— И сама пока еще не знаю. Положение, конечно, хуже губернаторского. Ведь я никогда не трудилась, не служила… Взяла один частный урок, за гроши, конечно… А сейчас я изучаю и английский. Он приобретает большее значение в жизни вообще и для школ тоже. Мне очень даются языки. Я никогда им не обучалась… Нахваталась от гувернанток. Кстати, я потому и вызвала вас, чтобы спросить, не будут ли в вашей школе лишние уроки иностранного. Французский и немецкий я знаю с детства. Шереметьева, я слышала, от вас уходит.

— Она переведена на техническую работу. У ней не ладится с преподаванием… Она не любит детей, а это значит, что и они любить не смогут. Педагогика как наука кажется всем очень простой, ведь правила воспитания — самые первые правила, с которыми человек сталкивается в своей жизни… И все думают, что это просто, как есть, спать… И все ошибаются… Самое близкое — самое трудное для уяснения… Это так же неожиданно, как измена друзей.

— Вот и я почти в таком же положении. Кланялись мне, заискивали, когда была женой Ариона. И мне казалось, что все ко мне добры, а как только его уволили, сразу стала нигде не нужна… На улице завидят — переходят на другую сторону. Мастакова, которая служила мне как собака, так она теперь притворяется, будто со мной никогда и не была знакома. Я сперва у ней хотела уроки попросить… Куда там! Даже не здоровается… «Я не дружусь с «бывшими». А ведь сама — «бывшая», хле