Семен Пахарев — страница 8 из 80

Пахарев насторожился, он ловил каждое слово Петеркина, потому что уже наслышался о его растущем авторитете среди общественных кругов города. Петеркин стал разъяснять «Положение о единой трудовой политехнической школе».

— На наших школах продолжает красоваться вывеска: «Трудовая школа», но чаще в самих школах нет никакого труда. Я не говорю о нашей школе, тут некоторые сдвиги есть.

— Есть, определенно есть, — подтвердила громко Шереметьева, учительница немецкого языка. — Школа идет по генеральной, бригадный метод внедряется у нас с помощью товарища Петеркина успешно, ученики этим методом довольны… Это его личный вклад.

Евстафий Евтихиевич вздрогнул, взглянул на нее с укоризной. Василий Филиппыч грустно покачал головой. Пахарев с недоумением произнес:

— Бригадным методом довольны? Бригадным?

— Бригадный метод можно считать в основном освоенным. Особенно на уроках обществоведения и немецкого языка, — продолжал Петеркин. — А вот эта проблема — проблема общественно полезного труда — в школе основная, ее поставил перед нами, перед педагогикой Великий Октябрь. Тут мы отстаем.

— Думается, что данный год есть, так сказать, переломный в истории нашей школы, — продолжал Петеркин. — Наш коллектив пополнился новым педагогом, который, несомненно, внесет в учебный процесс самые живительные соки новаторской школы. Она — новая школа — развернет свою работу по трем каналам. Во-первых, хозяйственная работа, во-вторых, политико-просветительная работа и, в третьих, санитарно-гигиеническая… Взять шефство над селом… А борьба с вредителями? А древонасаждения? День леса?.. А сколько увлекательного таит санитария?! Борьба за личную гигиену, за внесение культурно-санитарных навыков в пределы семьи? Возглавлять малярийные кампании… Исполкому надо знать о количестве неграмотных в селе, дается задание школе, школа производит перепись… А почта сколько таит для ребят прелестей? Разносить газеты, письма… Заменить почтальонов.

— Куда же деваться почтальонам, избачам, санитарам… — произнес Евстафий Евтихиевич. — Незадачливые профессии, их легко вытеснить школьниками.

Иван Дмитриевич произнес:

— Помолчите, Евстафий Евтихиевич. Вы постарше, уступите… Вы всегда с протестами. Вы — анархист, Евстафий Евтихиевич.

Но Евстафий Евтихиевич не внял директору. Он продолжал:

— Значит, школа одна должна бороться с невежеством и нищетой, которые имеются вокруг? Где взять силы учителям и ученикам? Ведь ваши теоретики: Шацкий, Блонский, Шульгин — ничего не сказали по этому поводу?

— Они сделали упущение, не посоветовавшись с вами, Евстафий Евтихиевич.

— Сударь! (Это он сказал нарочно так — «сударь».) Есть всякие виды работы, и я могу их тоже перечислить, тем более что это легче всего… Легче всего дать миллион советов для всего населения и труднее всего отучить от дурной привычки одного хотя бы мальчика… Не всякая работа педагогически ценна… работа может быть очень ценной в общественном смысле, полезна, даже необходима, но в педагогическом смысле она может быть очень вредной. Например, служить в пьяных вертепах, вычищать выгребные ямы, торговать водкой… и тому подобное. Вот в прошлом году вы занимались такой общественно необходимой работой, как сбор окурков в общественных местах. Собирать окурки надо, парки, и набережные, и площади города загажены окурками, хотя и стоят везде урны, но ими не приучены пользоваться. Стоит урна рядом, но он все-таки бросает окурок на траву или на дорожку, и вот вы затратили на собирание окурков несколько дней, разрабатывая «комплекс» — «оздоровление площадей и улиц города». А что из этого получилось в смысле педагогическом? Сплошной ляпсус. Безобразие, сударь… Ребятишки напрятали окурков и стали их докуривать, приучились курить и сейчас курят и уже по своей инициативе собирают окурки на площадях… Этого вы хотели?!

Евстафий Евтихиевич, тяжело дыша, произнес эту тираду громко, взволнованно и сел… Шереметьева тут же вскочила и неестественным голосом, в котором было искусственно-взвинченное возмущение, произнесла:

— Мы должны отмежеваться… Это неслыханная дерзость. Во всяком случае, дискредитация советского учительства. Это не вписывается в момент. И я первая заявляю категорический протест…

Это было так неожиданно, что в учительской воцарилась напряженная тишина…

Шереметьева Евгения Георгиевна, ходил слух, была по рождению графиней. Шереметьевы были богатыми вотчинниками в Нижегородской губернии и родственниками Евгении Георгиевны. Никто этого не знал точно. Но достоверно было одно: что ее муж, полковник, принимал участие в колчаковском мятеже, пропал без вести, может быть, жил за границей. Евгения Георгиевна осталась с ребенком, без средств. Она хорошо знала языки, но никто не хотел брать ее в школу. Иван Дмитриевич взял ее из сострадания. Она имела немного уроков, мало зарабатывала, ютилась с ребенком в каморке у старухи — городской мещанки. Ребенка девать было некуда, и она оставляла его в сторожке у Марфуши… А когда он подрос, ему было уже четыре года, она его брала с собой на уроки. Он сидел на задней парте тихо, смирно, пугливо прислушиваясь и озираясь своими огромными серыми глазами. Из благодарности или из чувства самоохранения она никогда не перечила комсомольцам. Она ужасно боялась потерять место работы и делала все для того, чтобы не подумали, что у ней на уроках ученики бездельничают, ходят вверх ногами, открыто заявляют о ненужности немецкого языка… и ее третируют, как это и было на самом деле.

Учителя питали к ней чувство жалости, смешанное с брезгливостью, неприязнью, даже с презрением. Поняв, что репутация Евстафия Евтихиевича пошатнулась, она теперь везде выступала против него. Вот и сейчас учителя испытывали большое чувство неловкости, никто к ней не присоединился, но и не одернул ее… Все сидели как в воду опущенные… И только Евстафий Евтихиевич жестом отмахнулся от нее, как от мухи, и продолжал:

— Уважаемый докладчик — столичный человек и по характеру личного быта — городской холостяк. Ему не знакома русская сельская жизнь школьников, и он, ратуя за труд в школе, думает, что труд для наших школьников небывалая новость. А вы спросите у каждого школьника, чем он занят дома, и вы удивитесь многообразию их труда. Боже праведный! Да это они вас, Вениамин Григорьевич, должны наставить на путь истинный, заставить полюбить физический труд и понять его значение, а не вам их… Эх уж эти варяги!

Иван Дмитриевич оборвал его и сказал:

— Вы забываетесь, дорогой. Вы перебарщиваете. Я лишаю вас слова… К чему эти оскорбительные и недостойные советского учителя намеки о варягах?

— Забывается. Вернее — зарывается. Он ответит!.. — разъярясь, вскрикнула Евгения Георгиевна, и багровые пятна выступили у ней на лице и на шее. — Он дискредитирует наш коллектив. И мне стыдно за него, стыдно, товарищи, стыдно.

— Сами забываетесь, — ответил ей Евстафий Евтихиевич, — флюгер. Держите нос по ветру, смотрите, не ошибитесь… И в сервилизме тоже есть мера.

Все вскочили с мест. Иван Дмитриевич пробовал водворить порядок, но ничего не получалось, и он объявил собрание закрытым.

На улице Пахарев очутился с Петеркиным рядом.

— Тут работы непочатый край, — сказал Петеркин.

— Однако вам тут трудновато было одному…

— Что делать? Не пасовать же перед мещанином. Хотя, надо сказать, у Афонского не отнять начитанности, и он крепок, как египетская пирамида. Но ведь начитанный дурак больше дурак, чем дурак невежественный…

Пахарев пожал ему руку:

— Вы не будете одиноки…

— Да я об этом и не беспокоюсь… Что будет скоро? Прекрасные лаборатории, библиотеки, учебные пособия, система обучающих машин — и учитель окажется пережитком. Только ученик и книга, ученик и прибор, ученик и механизм… И вот тут и вырастет знающий, общественно активный, привыкший сам добывать знания, профессионально-подкованный специалист.

Идя к дому, Пахарев осмысливал, что видел и слышал. Содержание речи Петеркина не было для него новым: у него у самого это все, что касалось трудовой школы, в зубах навязло. Но его привлекла одержимость этого человека, Петеркин казался как бы пришельцем из другого мира: всех тревожил, был глашатаем смелых истин и не робел ни перед какими трудностями. Правда, поражала Пахарева в нем одна черта: это представление о легкости создания новой школы и о воспитании нового человека в кратчайший срок. Пахарев знал, что труднее привить ребенку один хороший навык, чем написать ученый труд о человеке как предмете воспитания… Но и горячность эту в Петеркине, и идеологический экстремизм, и неточность, и вывихи в формулировках объяснял его темпераментом, одержимостью, молодостью и особенностью воспитания. Перемелется — мука будет… «А старик занятный. И вовсе это типаж не из Гоголя и Островского».

7

Утром отправился Пахарев в девятую группу. Но группа вся была на улице.

— Почему вы не в классе? — спросил он.

— А думали, что вы не придете, — ответил Рубашкин. — Каждый год первый месяц раскачиваемся да налаживаемся. То учителей нет, то учеников нет. То расписание не налажено, то разлажено, то настроение понизилось, то температура повысилась…

Окружающие засмеялись, и кто-то взвизгнул:

— Крой, Рубашкин, наше взяло. Долой шкрабиловку!

Со скрытым волнением Пахарев прошел в обществоведческий кабинет и демонстративно встал подле стола перед пустующей аудиторией. Ученики торопливо вбегали в дверь и на глазах у него молча и суетливо рассаживались.

Рубашкин, который всегда читал на уроках о путешествиях в далекие страны, продолжал читать книгу.

Андрей Богородский шепнул товарищам:

— Сейчас начнется обедня: тот сказал, этот сказал, а сам ничего не скажет, — и вдруг ироническую улыбку согнал с губ, полез в парту, взял тетрадку и начал быстро записывать.

Тоня, сидящая в первом ряду, положила голову на руки, да так и застыла. Карие ее глаза, полные умной кротости, лучились. Щеки пылали румянцем. Иногда чуть-чуть вздрагивали кончики ее черных кос.