Семеро в одном доме. Женя и Валентина. Рассказы — страница 21 из 81

— Витя, — сказала она, — зачем ты следователю сказал про нож? Ведь не было же ножа!

— Ну как же не было!

— Ты же сам потом взял свои слова обратно.

— Не было, Витя, ножа. Не было, — сказала Валеркина мать. — Не было, ты ошибся.

Своей скороговоркой она пыталась успокоить и меня, и свою невестку, так некстати вызвавшую мое раздражение.

— Не было, Витя, ножа, ты ошибся.

Она как будто подсказывала Клаве тон, в котором надо со мной разговаривать. Но Клава не хотела прислушиваться к тому, что ей подсказывала свекровь:

— Так зачем же он, мама, сказал!

— Замолчи!

Клава отвернулась и опять достала платок. Мать несколько мгновений с ненавистью смотрела на всхлипывающую невестку и опять повернулась ко мне.

— Витя, или я не знаю свое дитя? Валерий никогда не ходил с ножом. Он никогда бы не позволил. Вот и Анна Стефановна тебе скажет. Они же с твоим деверем, с Ириным братом, были друзьями.

У меня и раньше не было никаких сомнений в том, что в руках у Валерки был нож, а теперь я и вовсе уверился, что ошибиться не мог.

— Все-таки, — сказал я, — не понимаю, что я могу для Валерия сделать. Я же сказал следователю, что своими глазами ножа не видел. На суде я повторю то же самое.

— Витя, — сказала мать, — ты не должен про Валерия плохо думать. — Она замолчала и смотрела на меня все с тем же страхом и ненавистью. И наконец высказала то, что ее мучило: — Следователь сказал, что ты будешь на суде и следствии Валеркиным врагом.

А я-то гадал, откуда Валеркина мать знает о моем разговоре со следователем! Я думал, что все это Муля, а оказывается — следователь!

— Из-за чего они хоть поспорили? — спросил я.

— Витя, я разве знаю. Разве вы говорите нам, матерям, о своих мужских делах? Разве ты говоришь своей матери? Выпили, поспорили сгоряча. Мужики же.

Что-то она знала, это было видно по ее глазам.

— Я же не допрашиваю. Не хотите — не говорите. Я просто хотел бы понять, из-за чего погиб человек.

— Витя, а если бы они Валерку убили? Попали бы кирпичом по голове? Четверо ведь кидали! Четыре кирпича по голове. А ну-ка!

И опять она торопилась, словно спешила передать мне свое убеждение, свою любовь и ненависть. Любовь к Валерке и ненависть к убитому, и к тем, оставшимся живыми, и ко всем, кто сейчас угрожает Валерке.

И на секунду я подумал: а может, и правда я несправедлив к Валерке? Может, это во мне говорит страх, оставшийся после пережитой опасности, — Валерка стрелял так, что мог попасть и в меня, и в дядю Васю, с которым мы прижались к забору. Может быть, тогда и вспыхнула у меня неприязнь к Валерке? Я считаю, что меня возмущает само безобразное, бестолковое убийство, а на самом деле это во мне говорит страх за собственную жизнь? Недаром же бесстрашная, ничего не боящаяся Муля сразу стала на Валеркину сторону.

— Я расскажу только то, что видел, — сказал я. — Только то, что видел.

— Вот и правильно, — сказала Валеркина мать, глядя на меня с неприязнью и подозрением. То есть она глядела даже как будто умильно, но я видел и неприязнь и подозрение — слишком все спешило в ней, все торопилось, и она никак не могла скрыть свои чувства. — Вот и правильно. Ты же видел, не было ножа. Валерка никогда бы себе не позволил.

— Я расскажу только то, что видел.

Они ушли — Клава всхлипывая, Валеркина мать повторяя:

— Вот, Витя, и спасибо. Ты же сам все видел. Их четверо было против него одного. Ты сам видел.

Они ушли, а я подумал, что мог бы оправдать Валеркин выстрел, если бы причина ссоры не была так ничтожно мелка. Вчера днем — об этом уже знала вся улица — Валерка и тот в кожаной куртке поспорили в пивной. Оба они работали шоферами-сменщиками на четырехтонном грузовике в автоколонне, располагавшейся на окраине нашего района, оба калымили и выручку делили пополам. А на этот раз не поделили. И ведь мелочь какая-то была — десятка или двадцатка. Кожаный полез на Валерку, Валерка ударил его, и кожаный, собрав к вечеру дружков, пришел к Валерке выяснять отношения. И ничего больше, что хоть как-то бы поднималось в уровень с трагическим результатом, как-то объясняло его. И я опять подумал о том, как умирал мой отец, прошедший две войны, учившийся между войнами в институте, как он не хотел умирать, как терпеливо сносил все операции, исследования, безропотно глотал лекарства, сколько раз к нему приезжала «скорая помощь», как много у него в доме бывало друзей, когда он уже не мог подниматься с постели, и как много на праздники он получал открыток-поздравлений. И я решил, что это готовая тема для выступления в газете. Смерть человека, и такая вот идиотская смерть.

Когда пришла с работы Муля, я у нее спросил:

— Не понимаю, Муля, чего вы так защищаете Валерку. Тут мать его была, меня умолачивала. Вы ж как-то мне говорили, что у Валерки куркульская семья.

— А, Витя, — сказала мне Муля, — никого я не защищаю. Я просто наш райотдел не люблю. Пусть сами разбираются. А я на них насмотрелась, пока уполномоченной работала.

Вот так мне сказала Муля.

— Ну, не все ж такие в милиции, — сказал я.

— Я о нашем райотделе говорю, — сказала Муля. — Я их там всех знаю. И Женька там бывал, и меня туда вызывали из-за Женьки. Я их знаю.

— Попадало вам там?

— Не в этом дело…

Так мы с Мулей и не договорились.

Через десять дней я на такси вез Ирку из роддома домой. Ирка похудела, кожа на лице и руках у нее стала такой, как будто Ирка все эти десять дней стирала в густом пару — сыростно-чистая и истончившаяся. Казалось, пар проник под кожу и непрочно, водянисто натянул ее. В глазах у Ирки появилось что-то тихое и будто слепое. На чем-то она внутри себя сосредоточилась, к чему-то прислушивалась, как в ту ночь, когда меня разбудила Муля: «У Ирки началось». Я хотел взять у нее из рук сверток, она не дала.

— Сломаешь, — сказала она. — Ты еще не умеешь. — И улыбнулась. Улыбка у нее получилась рассеянная.

— Давай я подержу, — сказала Муля. Мы с Мулей ожидали в приемнике, пока Ирка переоденется.

Ирка сняла халат, матерчатые больничные тапочки, взяла одежду, которую ей приготовила Муля. Двигалась она медленно, говорила тихо. И когда она переоделась, застегнула пальто, повязалась теплым платком, было видно, что она из больницы, что она недавно тяжело болела. Муля отдала ей сверток, и мы вышли на улицу. Муля сразу же повеселела, заторопилась к такси: «Давайте, давайте, шофер же ждет», — шумно стала рассказывать о себе:

— А я когда Ирку рожала — никакой «скорой помощи» мне не вызывали. Я сама добежала до роддома. Николай был на работе, а меня прихватило. Я и побежала. Прибежала в роддом, а мне говорят: «Чего ж вы „скорую помощь“ не вызвали?» А я только рукой машу: «Скорей-скорей, а то рассыплюсь». — И Муля засмеялась.

Ирка слабо, отраженно улыбнулась. Неизвестно было даже, услышала ли она.

Когда мы сели в машину, я сказал:

— Ирка, а Кутю-Ошметку я не занес. И кошку тоже.

— Да? — сказала Ирка, как будто бы это уже не имело никакого значения.

В такси Ирка отвернула краешек конверта, я со страхом заглянул. Муля закричала:

— Витька! Он же вылитый ты! Весь в отца. И лобик, и брови!

Ирка закрыла конверт, и я с облегчением откинулся на спинку сиденья. «Кажется, — со страхом подумал я, — это что-то не то».

— Печку я натопила, — сказала Муля! — Жара! Полы вымыла еще утром — сырости уже нет, все просохло. Ванночку приготовила, воды согрела. Все твое белье перестирала. Войлоком все двери обила, никаких сквозняков. Бабку заставила искупаться, занавески поменяла, чисто в доме, тепло.

Ирка кивнула. Она была занята своим конвертом. Иногда рассеянно улыбалась мне, рассеянно слушала Мулю.

— Печка горит? — спросила Ирка, когда Муля замолчала.

— Да я ж тебе только что сказала! — изумилась Муля. — Ничего не слышит! — восхитилась она. — Ничего не слышит!

— Хорошо, — сказал я, — что хату закончили перестраивать. Как раз вовремя.

Ирка кивнула.

— В пристройке еще холодно, — сказала Муля. — Печка там не горит. А то бы мы с бабкой переселились туда, а вам бы две комнаты было.

— Ты у редактора квартиру просил? — спросила Ирка.

— Пока не обещает.

Ирка рассеяно кивнула.

Дома нас встречали баба Маня и глухая бабка.

— Принимайте, Маня, правнука, — сказал я Мане. И Маня сказала:

— Дай бог ему счастья.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Прошло несколько лет.

Утром в воскресенье Ирка, наряжала Юрку в праздничную матроску, в желтые, негнущиеся от новизны сандалии, сказала мне:

— Ты что, забыл — мы к Муле на саман.

Я вздохнул:

— Женя по-прежнему пьет, а Муля по-прежнему разбивается в доску?

— Иначе она не может.

— Да уж!

Ехать мне не хотелось. С тех пор как мы перебрались на новую квартиру, я редко бывал у Мули. На новой квартире — мы получили комнату в центре — стало легче жить. И не только потому, что отпала необходимость запасаться углем и дровами и было ближе на работу, — спало какое-то избыточное давление. Вернувшись из армии, Женя умиротворенно и основательно готовился к новой жизни, возился во дворе, обрезал засохшие ветки на деревьях, ставил забор, чинил сарай. Он и запомнился мне в эти дни покуривающим, обсыпанным стружками, которые он не стряхивал. Муля купила Жене серый костюм и белую кепку. В этой белой модной кепке Женя и пошел в первый раз на работу. В гараже, куда Женя устроился, ему дали старый самосвал с гремящим, расшатанным кузовом, с гремящей, расшатанной кабиной. Орудовцы штрафовали Женю на каждом углу, белая кепка промаслилась и закоптилась.

С этой белой фуражки, кажется, все и началось. «Я тебе говорила, — сказала Муля, когда ей в первый раз пришлось стирать Женькину кепку, — все будет в мазуте. Кто на работу в белой ходит?» Дома Женю начали раздражать теснота, шум, раскладушка, на которой ему приходилось спать. Однажды ночью она сломалась под ним. Тогда Женя решил строить свой дом. Привез глины, немного кирпичей, досок, сбросил их возле дома, и там они пролежали несколько лет, потому что Женя ушел из гаража и возить стало нечего и не на чем. Около года Женя работал токарем на номерном заводе, а потом перешел в добровольное