Медникова сказала, что не все стерженщицы понимают, какая ответственность сейчас легла на плечи женщин. Она назвала Нину-маленькую, большеротую стерженщицу Нюру, но тут ее перебили.
— Позорница! — крикнула ей из зала Мефодьевна. — На весь завод опозорилась, а теперь девок позоришь! За что ж ты их позоришь?
Котляров застучал протезом по столу. Медникова побледнела под своим пуховым платком:
— Все равно я скажу…
— Все равно! — крикнула Мефодьевна. — Раньше дедушка плевал на пол, а теперь на бороду! Все равно!
Мефодьевну надо было остановить, но Валентина сидела молча. Она знала, что стучащий по столу протезом Котляров сейчас разыскивает взглядом ее взгляд, и потому смотрела себе под ноги.
Котляров поднялся из-за стола, повернулся к залу своей живой, смущающейся половиной лица:
— Бабоньки, женщины! Никто никого не собирался позорить. — И он потер рукой протез. — Бабушку черти на том свете заждались, а она тут всех мутит.
— Правильно, заждались, — сказала Мефодьевна. — Согласна! Только ты, нахал, и туда первым придешь.
В зале шумели, смеялись. Первые ряды стульев были пустыми — как ни уговаривал в начале собрания Котляров, никто сюда не садился. Пустых рядов было довольно много, потому что зал цехового красного уголка был большим. В пятом, шестом сидели по двое, трое, а начиная с восьмого или девятого сидели плотно в ряд. Мужчин почти не было. Только у дверей курила группка. Эти были из ночной смены, они пришли сюда покурить и остались послушать.
Валентина взяла слово и призвала всех к порядку. Говорила о необходимости соблюдать жесточайшую рабочую дисциплину. Бойцы на фронте отдают свои жизни, и мы ради победы над проклятым врагом должны не щадить ни сил своих, ни самой жизни. От того, как мы здесь трудимся, зависит судьба наших бойцов на фронте. Валентина перечислила тех, кто работает хорошо. И среди тех, кого она называла, были фамилии Нины-маленькой, Нюрки и Мефодьевны.
Женя удивлялся энергии Валентины, ее умению разобраться во всех этих делах. Тому, что ей на все это хватает интереса. Особенно Валентина любила рассказывать ему, как воюет со своим мужем, пьяницей и хамом, некрасивая, но быстрая на язык Фрося. Это была долгая война со вмешательством родственников, заводской общественности и даже милиции. Каждый вечер там что-нибудь случалось, и поэтому на каждое утро у Фроси был готов новый рассказ.
— Пришла с работы, — говорила она Валентине, — надышалась в цеху до рвоты, а он заявляет: «Чего лежишь? Уходи. Хочу лежать просторно». Перешла к дочке на кровать. И отсюда гонит. Спала у соседки на полу. Где я только не спала! Утром приду — спрашивает, где была. Не верит, что это он меня гонял.
— Бедная баба, — говорила Валентина Жене. — Кто-то под руку с женой идет, а она завидует: «Мне бы месяц на свете было бы довольно пожить, только нашелся бы человек, который бы ко мне ласково относился». Вот до чего женщину довели!
Женя предлагал простейшие решения:
— Пусть разойдется! Зачем она с ним живет?
Валентина замыкалась. Она и сама бы по-настоящему объяснить этого не смогла, но она-то прекрасно понимала, почему Фрося не уходит от Федора. Женя видел, что Валентина не просто рассказывает ему о несчастьях своих женщин. Таким странным способом она выясняет отношения с ним, Женей. И удивляется: он-то не пьяница, не хам. Откуда же это непонятное, мстительное раздражение, с которым Валентина рассказывала ему о Фросе и Федоре? Будто и не о Федоре речь ведет, а о нем самом, Жене.
Иногда Женя пытался возражать:
— Ну почему «бедные бабы»? Теперь все равны. Ты бы не стала со мной жить, если бы я тебе был не по душе?
— Тебя давно пора бросить, — говорила Валентина.
Фрося первой в Валентининой бригаде получила похоронную. Она не вышла на работу — заболела. И Валентина с Мефодьевной пошли ее проведать. В хате было холодно. Фрося как выходила на стук, так в пальто и платке села на кровать, а Валентина и Мефодьевна сели на стулья напротив нее. На табуретке в углу ведро с водой, накрытое чистой дикточкой. На дикточке кружка. Стол придвинут к окну. Небольшой книжный шкафчик, который используется не для хранения книг, а для посуды. Детская кроватка. На полу по углам поломанные игрушки.
Фрося рассказывала, как ей было плохо. Как прочла похоронную, голову заломило, поясницу, ноги.
— Я ж худая, — говорила она немного смущенно, — так мне мослы крутило.
Мефодьевна сказала:
— А ты больше ходи, а то слабость тебя одолеет.
— Я хожу, — сказала Фрося.
В комнату решительной походкой вошла пятилетняя Фросина дочка. Увидев маленькую коробку с конфетами, которую Валентина с Мефодьевной сумели достать для Фроси, она сказала:
— Я возьму торт.
— Это не торт, — сказала Фрося.
— А что?
— Конфеты, — сказала Мефодьевна. — Их твоей больной маме принесли.
Но мамина болезнь не интересовала девочку. Она открыла коробку и забрала бы все конфеты, если бы Мефодьевна не остановила ее.
Потом в бригаде сразу три женщины получили похоронные. Получила похоронную и та, что работала в яслях. Мефодьевна ее утешала:
— По пехоте бьют. Твой же, наверно, в пехоте. Это тем, кто в танках да самолетах, полегче.
Пришли письма и от первых раненых.
А в Валентининой семье умерла баба Васса…
Утром Женя отводил Вовку в детский садик. Садик был не по дороге на завод. Удобнее, конечно, было бы на заводе, но туда Валентина не могла дождаться очереди. Она просила Женю поговорить с начальником цеха, сходить к директору — они бы ему не отказали, — но Женя упирался. Валентина попросила Ефима, и тот за три дня сделал то, что Женя не мог сделать за полгода. Зато и ездить теперь далеко.
Лицо Жени теперь было как бы в несмываемом загаре — и утром он не мог смыть заводскую усталость. От трамвайной остановки к садику Женя вел Вовку быстро. Бежать Вовка отказался.
— Почему? — спросил Женя.
— Драчуны бегают.
— А ты не драчун?
— Не хочу сам себя наказывать.
— Как это? — изумился Женя.
Оказалось, так говорит воспитательница: «Кто дерется, тот сам себя наказывает». Женя засмеялся.
— Драчунов наказывают?
Вовка кивнул.
— А они все равно дерутся?
— А-а! — Вовка почуял неладное. — Мне скучно драться.
В садике обнаружилось, что Женя забыл дома Вовкину сменную обувь. Женя извинился перед воспитательницей, вытер подошвы Вовкиных ботинок тряпкой, потом достал носовой платок и протер ботинки платком.
— Вы уж извините нас, — сказал он воспитательнице.
— Да что уж теперь, — сказала она. — Мы уж за этим и не следим.
Он стал прощаться с Вовкой, и Вовка заволновался:
— Привези мне тапочки!
Женя опять наклонился с носовым платком к Вовкиным ботинкам:
— Но мы же попросили разрешения.
— Галина Петровна не разрешит.
— Кто эта Галина Петровна?
— Другая воспитательница. Она после сна придет. — Вовка говорил шепотом, испуганно смотрел на Женю.
— Давай! — сказал Женя нетерпеливо: он мог опоздать на завод. — Давай, давай, — поворачивал он Вовку, освобождая его от теплой одежды и подталкивая к двери детской комнаты.
Женя шел к трамваю и думал, что, должно быть, Вовке будет очень трудно объяснить Галине Петровне, что тапочки забыли дома, а в ботинках разрешили ходить. То, что жизнь открывалась Вовке такой сложной, Женю ставило в тупик. Жизнь могла быть голодной, трудной, но сложной она Жене никогда не казалась. Год тому назад Женя пришел после работы в садик за Вовкой. Вовка был зареванный — целый день выдерживал осаду, не давал сделать себе прививку. Их двое на весь садик оставалось таких отчаянных трусишек — девочка и он.
Пожилая женщина-врач осуждающе посмотрела на Женю:
— Папа, помогите нам.
Она устала уговаривать Вовку. Женя сказал смущенно:
— Он боится врачей, много болел. — И предложил Вовке: — Доктор сделает укол мне, а потом тебе.
Вовка смотрел, как Женя закатывал рукав и подставлял руку, но закричал опять, когда врач направилась к нему. Уже сделали укол девочке, и она пришла уговаривать Вовку, приходили воспитательницы, мальчики из Вовкиной группы, но он, оглохший, ослепший, никого не видел и не слышал. Тогда Женя крепко взял его за руку и сказал:
— Делайте укол.
Вовка рванулся:
— Разве ты отец!
Врач, уже направившаяся к Вовке со шприцем, остановилась. Она сказала:
— Папа, уходите. Все-таки у нас без родителей лучше получается.
Женя вышел в коридор, услышал звуки борьбы, отчаянный визг.
Дома Женя рассказал Валентине, как Вовка кричал: «Разве ты отец!»
Конечно, все это было оттого, что Вовка много болел. Трехлетний Вовка подходил к большим собакам, лез в воду, захлебывался и опять лез. Но Вовка рос, и росли страхи. Едва он засыпал и начинал посапывать, Валентина принималась считать его дыхание. Она и ночью поднималась — ей все казалось, что он часто дышит и у него поднимается температура. Увы, она очень часто не ошибалась. В груди у Вовки начинал играть органчик, щечки его розовели, расцветали, он раскидывался, а над тельцем его поднимался потливый температурный парок. Теперь он боялся и собак, и воды, и врачей. Играл охотнее с теми, кто был поменьше и не мог обидеть.
То, что Валентина любит Вовку, было понятно. Было привычно, что Антонина Николаевна любит детей. Женя и сам к ним неплохо относился. Хотя не очень-то занимался постоянно гостившими в доме младшими двоюродными братьями и сестрами. Теперь он понимал это изумление Антонины Николаевны, которая в какой уже раз в своей жизни поражается тому, что живой кусочек мяса, который смотрит на мир совершенно прозрачными глазами, вдруг сам начинает становиться целым миром. Женя приходил с работы, и ему рассказывали: «Вовка завозился у трюмо, потом затих и тяжело так вздохнул: „Ах ты, горе луковое. Боже ты мой!“» Встревоженная неожиданной тишиной, Антонина Николаевна подошла к трюмо. Все как будто было в порядке.