Семиклассницы — страница 7 из 24

Наташа следила за карандашом, снующим по бумаге, слушала Димин то низкий, то смешно взлетающий вверх мальчишеский голос и хмурила брови. Она слишком боялась и теперь не понять доказательств и оттого долго не могла вникнуть в их суть.

— Тарахтишь, как нечаевская жнейка! Дай я сама буду доказывать. А ты поправляй.

Дима с удивлением отдал карандаш. Когда Тася просила помочь, голосок у неё становился умильный и ласковый. Тася не сердилась, если не понимала, и не радовалась, когда начинала соображать. Наташа сердилась, негодовала, бранилась, а когда догадка наконец пришла к ней, в восторге застучала кулаком по столу. Она не давала Диме промолвить лишнего слова. Дальше, дальше! С каждой новой теоремой она впадала в отчаяние. Мучилась, грызла карандаш, больно дёргала себя за волосы: вот тебе, вот, бестолковая!

— Уходи! — гнала она Диму. — Молчи. Не мешай думать.

— Думай. Я погожу.

Незаметно Дима направлял Наташину мысль.

Она снова стучала кулаком, самодовольно заявляя:

— Что это за теорема? Выеденного яйца не стоитГ Давай живо дальше!

«В общем, она безусловно не тупица» — вот к какому заключению пришли они оба в этот вечер. Наташа не заметила, как перестала дичиться Димы.

Наконец он ушёл.

Вернулась из госпиталя Катя. Она, не раздеваясь, быстрыми шагами прошла в комнату, села на валик дивана и бессильно свесила руки. Катя устала, лицо у неё было несчастное. Берет сбился набок, на воротнике таял снег.

— Что с тобой? — испугалась Наташа.

— Ампутировали ногу, — отрывисто бросила Катя. — Вот беда так беда! Всё-таки ампутировали…

Наташа и мама знали обо всех Катиных раненых, за которыми она ухаживала в госпитале. Там был старый майор, в теле которого застряло семнадцать осколков. Фашисты расстреляли семью майора в Минске, и ему теперь ничего не оставалось, как дожидаться, когда из него извлекут осколки снаряда, и идти на фронт добивать фашистов.

Был политрук, студент из Свердловска, с повязкой на глазах. Неизвестно, будет он видеть или нет. Катя писала письма в Свердловск:

«Милая мама! Родная моя! Спасибо тебе за любовь, которая меня оберегала на фронте от гибели. Спасибо за детство, светлое от твоих улыбок и ласки, за твоё гордое мужество, мама!»

Политрук из Свердловска, сам никогда не написавший бы матери такие слова, бледнел, и грудь его тяжело поднималась и падала.

Последнее время Катя чаще рассказывала о молодом лейтенантике, которого не так давно привезли в госпиталь. Она непрестанно говорила о нём, может быть, потому, что его положили в палату, где до войны был Катин класс. Он лежал на том месте, где когда-то стояла Катина парта, возле окна, из которого виден школьный двор и вдоль забора ряд тополей. Трудная судьба выпала лейтенанту. Воевал, попал в плен. Бежал из плена. Опять воевал…

— Три дня бились, — хрипловатым шёпотом рассказывала Катя. — Главврач обещал: не станет ампутировать ногу. Уж так обещал! Всё понапрасну.

— Катя! Но ведь он будет жить?

Катя встала, поправила берет, со вздохом подняла воротник.

— Пойду. Если мамы дождёшься, скажи, что я дежурю ночь. Забежала предупредить. Ложись спать, Наталка.

И стало тихо-тихо в доме. Соседей не слышно. Ни звука не доносится с улицы.

Наташа забралась на диван, укуталась в платок и прикорнула в уголке.

Что там с Катиным лейтенантом?

Ночь, белая палата. Катя сидит возле койки. Может быть, он забылся, только чуть слышно стонет во сне. Не отходи, Катя. Вдруг очнётся. Вспомнит, что с ним стряслось…

А мама, видно, опять не вернётся с завода. Вторые сутки в цеху.

Наташа пригрелась под платком и незаметно уснула.

Снова Феня!

На следующее утро она проспала. Положительно ей не везёт! Надо же было проспать именно в то утро, с которого должна начаться новая, разумная жизнь!

А Катя с мамой так и не приходили ночевать…

Наташа переоделась, наскоро смочила волосы, чтобы не торчали вихры в разные стороны, и, не позавтракав в надежде на школьный бублик (да и времени нет), помчалась в школу. Но прежде подобрала с полу письмо, подсунутое кем-то из соседей под дверь. Она прочитала его по дороге.

В класс Наташа успела попасть до прихода учительницы и, полная изумления и горечи, снова впилась глазами в ровненькие, со старанием написанные строчки.

«Здравствуй, дорогая подруга Наташа!

Шлёт тебе поклон твоя подруга Феня. А ещё велят передавать поклоны все нечаевские девчата. И бабы, которые узнали, что письмо шлю в Москву, тоже велели кланяться.

Как интернатские ребята уехали, все вас стали жалеть и скучать. Беспорядку с вами было много, да зато веселее. Разные постановки в школе делали и выступления. Только наши учителя о вас не скучают. Говорят, интернатские в классе шумели и посторонние вопросы привычка у них была задавать.

Дорогая моя подруга Наташа! Не перо пишет, не чернильница — пишет горюча слеза. Привязалась к нам с мамкой худая жизнь да никак не отвяжется. Нет вестей от Лёньки и нет! Приду из школы и плачу. Всё вспоминается, как до войны жили! Лампа горела ярко, а тятя любил вечером газету читать или самокрутку свёртывает и что-нибудь рассказывает. А мамка была весёлая и обходительная. Я всё думала, мамка у меня молодая. А теперь гляжу: вовсе старая. Ляжет на печку с сумерек и молчит. На корову и то не выйдет во двор поглядеть. Словно ничего ей не надо. Бабы ругают, говорят, у тебя дочка растёт, или хочешь Феньку в сиротках оставить? А ей не до меня. О Лёньке сохнет, а о Лёньке слуху нет. И куда только он затерялся? Неужто так мы его и не сыщем? Была бы моя воля да кабы мамушки не жаль, убежала бы от тоски в партизанки!

Вы подайте самолёт

Самый легкокрылый!

Полечу я на тот фронт,

Где братишка милый!

Любимая подруга Наташа, узнай поскорее в Москве, жив ли наш Лёнька. Извелось моё сердце слушать, как по ночам мать горюет, словно слепой козёл об ясли колотится.

Пришли мне книжку про войну и по истории. Пиши ответ, как живёшь.

Твоя подруга Феня».

Наташа читала, не замечая ни Тасиных усилий подглядеть на конверте, от кого и откуда прислано ей такое большое письмо; ни болтовни и гама за партами, какие бывают только перед уроком, к которому привыкли относиться беспечно; ни появления в классе учительницы литературы и русского языка Дарьи Леонидовны.

Это была молодая учительница. Совсем молодая, по виду едва ли старше двадцати лет. С её приходом гвалт в классе не утих, а, напротив, усилился.

— Дарья Леонидовна! Почему вы с тетрадями? Зачем вы их принесли? — кричали девочки, словно нарочно стуча и хлопая крышками парт.

Люда Григорьева, похожая на сову в своих круглых, в роговой оправе очках, с остреньким, как клювик, носом, выпалила без церемоний:

— Дарья Леонидовна! Вы, должно быть, не знаете: все учителя о письменной предупреждают заранее.

Люда Григорьева вообще любила вступать в спор с учителями и озадачивать их дерзкими вопросами, а чтобы спорить с Дарьей Леонидовной, и вовсе особой отваги не надобно. Неуверенность учительницы и привычка краснеть были слишком заметны. Дарья Леонидовна только кончила вуз и впервые этой осенью пришла в школу работать.

— Если у человека нет опыта, понятно, он будет делать ошибки, — снисходительным тоном рассуждала Валя Кесарева. Она отвечала Дарье Леонидовне так же хорошо, как другим учителям, но чуть небрежно.

— А всё же попробуйте написать сочинение, — полуспрашивая, сказала Дарья Леонидовна.

Шум в классе поднялся невообразимый.

— Не будем пробовать! Не умеем! Мы не писатели! — неслось с парт.

— Без подготовки! Ужас, вот ужас-то! — ахала Лена Родионова.

— А мне нечем писать, — невинно заявила Тася, на глазах у всех пряча ручку в пенал.

— И мне!

— И я позабыла перо.

— И я…

Валя Кесарева, делая вид, что помогает учительнице водворить порядок, покрикивала в качестве старосты класса:

— Тише, вы! Замолчите!

— Не твоё дело! — кричали в ответ.

Тридцать девочек, безмолвных и внимательных на уроках Захара Петровича, с непостижимой быстротой превратились в беспечных бездельниц. Дарья Леонидовна в каком-то одеревенении молчала, стараясь унять обиженное подёргивание губ. Вдруг посреди хаоса раздался спасительный голос Жени Спивак:

— Дарья Леонидовна, о чём будем писать?

Учительница увидела большеротую девочку со смешными метёлками чёрных косичек. Девочка доверчиво улыбалась ей с задней парты. Дарья Леонидовна поняла — протянута рука помощи. Ей не давали утонуть.

— Я хочу знать, что вы думаете о дружбе, — сказала она насколько возможно естественно. Как будто пришла побеседовать со старыми знакомыми, привыкшими с полуслова понимать все твои мысли.

Совсем недавно вопрос о дружбе задан был классу Зинаидой Рафаиловной.

Разговор продолжался. Может быть, он подсказан Дарье Леонидовне Белым медведем?

— Как вы дружите? С кем? Почему? Расскажите… А после я вам о себе расскажу. И забудьте, пожалуйста, об отметках. Забудьте! — торопливо добавила Дарья Леонидовна.

— Разрешите тетрадку, — попросила Женя.

Валя Кесарева, сообразив, что сочинение всё равно придётся писать и вдруг Женя напишет скорее, а она, чего доброго, не управится до звонка, поднялась и, громко стуча каблуками, пошла к Дарье Леонидовне за своей тетрадкой.

За ней потянулась Маня Шепелева, привыкшая всегда следовать примеру отличницы Кесаревой.

Скоро тетради с учительского столика были разобраны. Заскрипели перья. По-разному. Неохотно. Послушно. Безразлично. И увлечённо, с волнением.

А что до Наташи, она почти не слыхала происходящего в классе. В парте лежало Фенино письмо.

И Наташа думала, думала и вспоминала, сгорбив, словно старушка, спину.

…Интернат запоздал с выездом. Ребят из Наташиной школы отправляли в эвакуацию только после первых бомбёжек.