олучие и процветание, вы неминуемо должны были прийти в своих рассуждениях к персоне, какая может вам их дать даже в ущерб всем прочим, в ущерб всем и всему. В этом и состоит, Александр Андреевич, наше с вами отличие: у кого что болит. Для меня главное — державное процветание, для вас — милость властителей.
— Я не отделяю, — ответил Безбородко хрипло, — монарха от его державы и от его подданных. И милость верховную я желаю получать за дела во благо государства.
— Это хорошо. Но, простите, из ваших слов я могу заключить, что не все дела власть верховную предержащих могут идти во благо государственное. Или я извратил вашу мысль?
— Не извратили, Дмитрий Николаевич.
— А как же тогда верноподданность? Будете ли вы верным такому властителю или нарушите свой так лелеемый принцип?
— Не знаю.
— Вот именно. Не знаете, Александр Андреевич. Что свидетельствует о вашей совести. От чего и происходит сей разговор. Поэтому я ещё раз вам скажу: я не желаю верить в нечто зыбкое, размытое, неопределённое. Я солдат и хочу определённости и постоянства. Эту определённость мне даёт вера в землю моих предков, которую они обильно поливали своей кровью, защищая её от различных любителей полакомиться за чужой счёт, от желающих дать нам новых властителей, к которым мы бы — по их замыслу — со временем бы начали испытывать верноподданнические чувства. Теперь на смену всем павшим пришёл я, а за мной — мои дети. Это и есть верность, Александр Андреевич. Иную мы вряд ли с вами измыслим.
— Может быть, вы и правы, Дмитрий Николаевич.
Не может быть, а точно. Но я не хочу вам навязывать то, во что верую сам. Вера, не осенённая разумом, слепа. Подумайте на досуге. А пока предлагаю, оставив сии высокие материи, отдать должное вашим чудесным пирожкам.
Семилетняя война в мемуарах
Чем ближе происходящие события к дням сегодняшним, тем больше письменных источников спешат сообщить нам о них. Такая тенденция особенно явственно прослеживается с XVII! века, века Просвещения, с его культом письменного слова, обвала мемуаристики и эпистол. Семилетняя война здесь не исключение. О ней, о мире, существовавшем параллельно с ней и определявшем её, вспоминают много и с удовольствием, находя в воспоминаниях отдохновение души. Известный русский мемуарист этого столетия А. Болотов, без которого уже давно не мыслится изучения данной эпохи, удачно оказывается участником этих событий и охотно делится и воспоминаниями о ней, и слухами-раздумьями о её причинах:
“Так всё полыхнуло. Многих в Европе опалило сразу. Россия по своей всегдашней привычке медленно запрягать вступила в дело не сразу, но, уж раз вступив, понеслась вперёд с грохотом, слышным по всей европейской округе”.
Речь прежде всего идёт о Гросс-Егерсдорфе, дело при котором вновь напомнило европейским стратегам похождения полков Петра I по западным уж и не таким просторным просторам. Вновь вспоминает Болотов:
“Так под подзабытое Европой русское “ура” Фридрих получил нового серьёзного противника, в конце концов сломавшего почти все его планы”.
А они были хороши, как и исполнители, любовно набираемые королём-полководцем по многим городам и странам. Чему подтверждением мемуары шведского графа де Гордта (1720—1785), профессионального солдата, привыкшего разборчиво продавать свою шпагу:
“Между тем я с участием и любопытством следил за ходом войны, возгоревшейся между многими союзными державами и королём Прусским. Я восхищался этим монархом, на которого нападали со всех сторон и который всегда был готов встретить неприятеля лицом к лицу; он соединял с знанием военного искусства храбрость, твёрдость и удивительную деятельность, терпел неудачи и вслед затем возмещал их с выгодой, уничтожал в свою очередь неприятеля и блестящими победами завоёвывал себе бессмертие.
Я видел, что и мои соотечественники, всегда верные союзники Франции, были в составе могущественного союза против Пруссии, но являли в глазах Европы лишь слабый образ той отваги, которая некогда прославила их предков; среди них, в их. советах постоянно находился французский генерал, назначенный для руководства их действиями как бы для того, чтоб яснее доказать миру, до какой степени они порабощены были Версальским двором.
Я следил за всем этим по врождённому влечению к военному делу и не помышлял, что судьба снова повлечёт меня на этот путь.
Король Прусский, после славной кампании 1757 года, воспользовался зимой, чтобы пополнить потери своей армии, и собрал новые войска. Он знал от многих английских и голландских офицеров, вступивших к нему в службу волонтёрами, что один их старый товарищ по походам во Фландрии, составивший себе тогда некоторую репутацию, проживал в маленьком уголке Германии. Он предложил мне через своего министра в Гамбурге вступить к нему в службу. Я принял без колебания это предложение столь почётное и вполне согласное с моими наклонностями.
Я поехал к его величеству, которого главная квартира находилась зимой в одном монастыре в Силезии на границе Богемии. Он назначил меня командиром полка волонтёров в два батальона и в тот же день удостоил пригласить меня к своему столу. Я знал его только понаслышке и был весьма рад, что вижу его вблизи во всей простоте его частной жизни. Он много расспрашивал меня — то о делах Швеции, то о военных предметах. Поистине, нельзя сказать об этом монархе, чтоб он поставлял своё величие в пышности и блеске. При главной квартире его было лишь несколько человек адъютантов и служителей. Стол накрывался на восемь кувертов в шесть перемен. Говорил он поучительно и просто; но более всего поразило меня то, что, несмотря на множество выигранных сражений и громких событий, прославивших его царствование, он сохранял редкую сдержанность, и казалось, вовсе не был занят собственными подвигами.
Помню, что под конце обеда он заговорил со мной о сражении под Лейтеном. Внимание моё удвоилось, мне хотелось слышать собственные его объяснения об этом деле. Он распространился о различных движениях своей армии лишь для того, чтобы похвалить искусство своих генералов, между тем как успех этого дела зависел единственно от его собственного мужества, твёрдости и храбрости. Он прислал мне патент, и я уехал в Бреславль, где собрал всех моих офицеров. Мы взяли в наше войско много пленных австрийцев — частью силой, частью с их согласия; из пленников можно было составить до двадцати полков. Я ждал приказа о моём назначении.
Кампания открылась осадой Швейдница, который уже шесть месяцев как был в руках австрийцев. Решено было взять его. Несчастный этот город во время этой войны был осаждаем четыре раза в разное время.
Не имея важных занятий в Бреславле, я оставил офицеров обучать мой полк, а сам поехал посмотреть, как поведут осаду, но вскоре заметил, что не тут мог выказать себя прусский воин и что в этом деле он может многому ещё поучиться у француза. Город всё-таки взяли. Комендант сдался на капитуляцию и вышел через двадцать четыре часа со всем гарнизоном, взятым в плен.
Король пошёл в Моравию, где первым делом осадил Ольмюц; а я в то время получил приказ идти к Штетину. Мой полк, почти весь составленный из австрийских пленных, должен был быть вооружён и обмундирован, чем я и занялся по приходе туда. Затем я получил приказание соединиться с армией генерала графа Дона, стоявшего ещё в Шведской Померании, близ Стральзунда. Главная квартира генерала была в Грейфсвальде. Я явился к нему, чтоб известить его о прибытии моего полка в Штетин. Он принял меня вежливо и удержал у себя на два дня. Тут мне представился случай узнать подробно, как шведы и маркиз Монталамбер дали себя запереть в Штральзунде и на острове Рюгене. Я заметил, что на их счастье граф Дона должен был отступить при приближении русской армии, быстро подвигавшейся под начальством генерала графа Фермора. Эта армия была в Пруссии ещё в прошлом году, под командой фельдмаршала графа Апраксина и состояла из ста тысяч человек; непонятно почему, выиграв у пруссаков, бывших под начальством генерала Левальда, сражение под Егерсдорфом, она поспешно оставила Пруссию. Много было слухов по поводу этого отступления. Одни уверяли, что канцлер граф Бестужев, вместе с Апраксиным, распорядились об отступлении без ведома императрицы Елизаветы, которая была непримиримым врагом короля Прусского, другие думали, что причины того кроются в интригах английского двора, союзника Пруссии. Как бы то ни было, но два посланника, австрийский и французский, так усиленно роптали, что Бестужев и Апраксин были лишены чинов и отправлены в ссылку. Последний умер от удара на полпути в Петербург.
Русская армия возвратилась, чтобы снова занять Пруссию, под командой генерала Фермора и не встретила сопротивления, потому что король, после отступления русских, велел фельдмаршалу Левальду идти в Померанию против шведов. Но Левальд, по старости, оставил армию; вместо него вступил в командование граф Дона. Он должен был противиться русским, вступавшим уже в прусскую Померанию и Новую Марку; так как и мой полк был наконец готов для похода, то я просил генерала позволить мне идти вперёд на границу наблюдать за движением неприятеля.
Я хотел быть полезным, но также желал удалиться от границ шведских не столько из опасения попасть в руки моих преследователей, сколько потому, что не желал сражаться с моими соотечественниками. Граф Дона согласился на моё выступление, и мы условились, что, если русские возвратятся со всеми силами, со стороны Новой Марки (ещё не было известно, куда они двинутся — сюда или в Силезию), я должен буду рассчитать время нужное для пути и тотчас же извещу его о том, чтоб оказать им препятствие при самом вступлении их в эту последнюю провинцию.
Я дошёл до границы, где тотчас узнал, что неприятельская армия подвигается очень медленно и что большая часть её находится ещё в Польше, но что казаки и её кавалерия подходят уже близко к нам. Я приблизил к себе мою пехоту, а тем временем разузнал, что делается в окрестностях. Казаки наводнили, так сказать, всю страну; жалобы слышались со всех сторон, но у меня в распоряжении было только тридцать гусар. Их не достаточно было для преследования этих грабителей, которые, кажется, только для того и воюют, чтобы разбойничать.