Блахова уже при выходе сжалилась над страждущим бедолагой и дала ему кубок мёда; клеха выпил его, поклонился и ушёл.
– Девушка, будто княжня, не хочет на людей смотреть, а простая холопка.
Во дворе Бобрек имел счастье встретиться с князем Генрихом, у которого был в милости. Ему он служил теперь совсем иначе; когда люди на них не смотрели, он не строил из себя набожного, учил его игривым песенкам, рассказывал истории, которые выучил у крестоносцев, о женщинах и о широком свете, помогал ему рассмеяться. Из этих отношений сложилась некоторого рода близость, хотя клеха с Генрихом был осторожен, потому что в шутках он бывал импульсивным и жестоким и пару раз пролил его кровь.
Поклонившись князю шутовским образом, что шапкой аж по полу провёл, Бобрек воскликнул:
– Слава Бога! Князь вернулся. Но где бывал? Молчок. Говорят, что заблудился в лесу и умирал с голоду; пусть верит, кто хочет…
– А ты что думаешь, трутень? – рассмеялся Генрих.
– А что я могу придумать, когда нитку подхватить трудно? Если бы была ниточка, хоть маленькая, дошло бы до клубочка.
Юный князь вторил ему смехом.
– Смотри только, когда нитку схватишь, чтобы не скрутилась верёвка, на которой ты мог бы висеть, – воскликнул он.
Бобрек схватился за шею и спрятал голову в плечи, а князь говорил дальше:
– Правда, что Семко водит нас за нос, но я узнаю, где он бывал.
Клеха сопровождал молодого пана до дома священника, но Генрих уже не смотрел на него, и Бобрек от порога вернулся в город.
Когда наутро в урочный час он пришёл в замок, ему пришлось долго стоять у ворот. Как раз выходили копейщики, ехал хорунжий, шли телеги с лагерными принадлежностями. Во дворах находились только остатки начальства и маленький отряд отборнейших людей; и двор князя Януша.
Черский и Варшавский князь сидел с братом за столом, такой же мрачный, как вчера.
– Ты не хочешь признаться, что тебя тянет туда сильное желание, – говорил он брату, – но я вижу и чувствую, что Бартош вскружил тебе голову. Дай Боже счастья, только упаси от беды; я спасать не могу и не буду.
– Ведь ты видишь, что я ничего не делаю, – ответил Семко, – а за то, что делают люди, я не в ответе. Удержать трудно, когда их сердца ко мне расположены.
– Сердца? – рассмеялся Януш. – Как бы не так! К кому они имеют сердца? Ты в это веришь, молодая душа? Им нужна хоругвь, ничего больше, а найдётся лучшая, отодвинут в угол нашу.
Они замолчали, потому что Семко, надувшись, ничего не отвечал.
– Нас двое на свете, – доложил спустя мгновение Януш, – пусть хоть один разум имеет, и уцелеет.
– Ты не считаешь Генриха, – вставил Семко.
– Потому что его нечего причислять к роду, раз должен быть ксендзем, – сказал Януш.
– Правда, но сутана ему очень втягость, хоть голову ещё не побрили, – сказал Семко.
– Ребёнок! Это пройдёт, – ответил Януш.
Семко покачал головой.
– Тогда мы наденем ему её силой, – сказал холодно Януш. – Воля отца – свята. Я не позволю ей перечить. Он должен быть ксендзем.
Януш решительно и сильно произнёс эти слова и замолчал. В этом человеке на первый взгляд очень спокойном и мягком ощущалась железная воля.
Они снова сидели молча, поглядывая друг на друга. Януш начал бормотать.
– Ты сам не пошёл, но людей дал. Не палкой, так дубиной. Ты уже палец замочил. Воля твоя, я хотел задержать тебя и не мог. Теперь, когда ты уже начал, Семко, не бросай же так легко, как схватился!
Возмущённый Семко вскочил.
– Ты принимаешь меня за легкомысленного?
Старший медленно обратил взгляд на брата.
– Я не знаю ещё, какой ты, – сказал он. – Когда баба горшок на рынке покупает, стучит по нему пальцами, стучит, смотрит, обожжённый ли, но пока в нём воду не приготовит, никогда не уверена, выдержит ли горшок. В тебе, Семко, также вода ещё не приготовилась, ты не был в огне.
Приняв гордую физиономию, младший ничего не отвечал. Януш встал, чтобы попрощаться.
– Дай вам Бог счастья, – сказал он серьёзно. – Только помни, что я говорил, в несчастье помочь не смогу, потому что нам обоим нельзя пропадать.
– Но с Божьей помощью, – выпалил младший, – я совсем не думаю погибать, а высоко поднять нашу хоругвь с двумя орлами!
Януш странно улыбнулся.
– Только помни, – прибавил он, – что там при двух орлах сидят на хоругви также две совы. Я не хотел бы, чтобы орлы улетели, а совы нам остались, потому что эти птицы своим криком пророчат несчастье.
Они вместе вышли в прихожую, где со старшим паном, как его там звали, собрались для прощания все урядники двора и командиры. Прибежал также Генрих с наглым и немного показывающим уважение выражением лица. Бросался в глаза его костюм, не соответствущий его призванию, и солдатская выправка.
Януш искоса на него поглядел.
– Ты, – сказал он, медленно поворачиваясь к нему, – молись за нас всех, это твоя обязанность.
– Я слишком молод для этого! – энергично ответил Генрих. – Это ремесло старых. Между тем, я бы предпочёл поехать в поле.
– С процессией, пожалуй, – сказал Януш сурово. – Ты хорошо знаешь, для чего предназначил тебя отец, я теперь занимаю его место, и смогу уважать его волю.
Досказав последние слова медленно, чётко, уже избегая дальнейшего разговора, Януш оседлал коня, сделал знак рукой собравшимся и двинулся к воротам.
После отъезда Януша то, что при нём пытались скрыть, вышло наружу. Семко от якобы тайного участия в походе на Калиш было невозможно удержать. Его участие должно было быть тайной, но все о нём говорили. Семко это не скрывал…
Люди, окружавшие князя, думали об этом разное. Мнения был различны. Те, кому терять было нечего, а что-то могли на этом приобрести, радовались, но значительная часть старых была удручена. Мазовия долгое время наслаждалась миром и привыкла к нему; вмешиваясь в войну, подвергала себя опасности нападения врага; со стороны Домарата опасаться этого было нечего, но на помощь ему могли подойти венгры, чехи и ходили слухи о подговорённых саксонцах и бранденбуржцах. Также нельзя было ручаться за крестоносцев, хоть на эту войну они дали денег, чтобы ею не воспользовались. На многих лицах рисовалась тревога, только Семко, когда однажды отважился на смелый шаг, весело и всем сердцем брался за дело.
В Плоцке столько было дел ради его безопасности, что пролетела значтельная часть дня, а Семко ещё не был готов. Нетерпеливый Бартош торопил.
Наконец Семко вошёл в спальню надевать доспехи и застал там Блахову и Улину, которые с красными от плача глазами снимали с постели шкуры, отдавая их челяди на дорогу.
Энергично, весело, с песенкой на губах вбежал молодой пан, поглядел на женщин, разогнал людей и сначала повернулся к Улине.
– Не нужно портить мне сердца! – воскликнул он. – Не рыдайте и не плачьте. Я иду в хорошем настроении, вернусь, даст Бог, с добычей…
– Я от похода не отговаривала и не советовала, – сказала Улина, – но также не удивительно, что матере и сестре грустно и страшно. Как тут не заплакать, думая о войне?
Она подошла к нему и рукой погладила его длинные волосы. Семко взаимно положил руку на её плечо.
– Кудель прясть, – сказал он, – песенки петь, и время пройдёт быстро!
Затем Блахова вспылила со слезами.
– Сокол мой, – возопила она, – возьми этот крестик под доспехи, а когда поедешь, зайди в костёл и пусть Бог тебя бережёт. Воина не остановишь.
Семко сел надевать доспехи, Улина подошла помочь ему застегнуть, но её руки дрожали. Он сам припоясал себе меч и мечик взял к поясу, а шлем взял в руку. Он подошёл к девушке и поцеловал её в лоб, тщетно желая скрыть волнение. Улина забросила ему на шею руки, старуха схватила его ладонь, покрытую железной перчаткой, желая поцеловать её ещё раз, но Семко вдруг вырвался и закрыл дверь, за которой слышен был плач.
В большой комнате его все ждали, и те, что должны были остаться, и тот, кто его сопровождал. Стоял и Генрих, которому решительно запретили участвовать в походе, насупленный и недовольный.
Когда Семко приблизился к нему, чтобы с ним попрощаться, юноша сделал гордое и мрачное выражение лица, не сказав ни слова.
У крыльца стояли кони и люди, но князь не сел, указывая на костёл, в который пошёл пешком. Всей гурьбой его сопровождали, кроме Генриха. Тот, подбоченившись, остался у крыльца, будто бы костёл, которому его, несмотря на его волю, хотели посвятить, вызывал в нём отвращение.
На пороге Семко ждало духовенство с крестом и святой водой, с песней и молитвой. Минута была торжественная, все склонили головы. Молодой князь чувствовал одно: что если вернётся ни с чем, будет позор, а та корона, которую ему обещали, ещё так высоко витала в облаках.
С крыльца на весь этот обряд завистливыми глазами смотрел Генрих; с башни, на которую побежали, Блахова и Улина, сев вдвоём, плача, смотрели на тракт, по которому Семко должен был выехать на битвы.
На нём уже можно было увидеть идущие вооружённые отряды и повозки; всадников, догоняющих армию. В той стороне, в которую они направлялись, нависла тёмная туча, заслоняя далёкий горизонт.
Перед комнатой канцлера стоял задумчивый Бобрек, поглядывая то на Генриха, то на опустевшие дворы. Он думал уже, стоит ли оставаться там дольше, или возвратиться в Торунь, чтобы с новыми поручениями двинуться в другую сторону, где дел больше.
Долгое переписывание очень его утомляло, сидение на месте его донимало, а прекрасную Анхен отец так стерёг и запирал, что приблизиться к ней было невозможно.
Дело было только в том, как оттуда выскользнуть приличным образом, чтобы была возможность в необходимости вернуться.
Подумав, Бобрек вынул из кармана ножик, сильно проткнул им палец правой руки, испачкал кровью тряпку, обвязал ею покалеченный палец, сделал грустное и страдющее лицо и пошёл писклявым голосом просить канцлера о временном увольнении от скриптуры по причине очень порезанной руки. На следующее утро он был уже на дороге в Торунь и вёз туда донесение о таинственной поездке князя.