Семко — страница 58 из 98

ум.

Когда на небе показался рассвет, все стали готовиться к дороге; уже были выданы приказы. Однако должны были дожидаться белого дня, потому что архиепископ не хотел там оставаться один, а без мессы выступить не мог. Таборы войска, шатры, оружие должны были снова частью поместить на телеги и готовиться к долгому пути.

Бодзанта ехал с камнем на душе, грустный, униженный, может, упрекая себя за то, что дал себя переманить на сторону Семко, будущее которого теперь казалось очень неопределённым. Сам он, казалось, сомневается в нём, хотя решил, будь что будет, лихорадочно его добиваться.

Один Бартош вовсе не терял надежды и мужества, видел всё ясным и предсказывал победу. Он был уверен, что Куявию захватят, затем хотели идти на Ленчецкие, а потом Великопольша также должна будет сдаться. Ослабленная партия Домарата не казалась страшной, хоть архиепископ предсказывал, что она теперь тайно краковянами будет вызвана к новой жизни.

На прекрасном небе весеннего утра всходило солнце, когда с болью в сердце, с гневом в груди выехали те, что прибыли туда с самыми радужными надеждами, Семко – с опущенным забралом, с позором на лице, Бартош – с открытым лицом, бледный архиепископ – в своей карете, с чётками в руках.

Несколько священников проводили его до ворот, он едва их видел влажными глазами. Он ехал, окружённый этой вооружённой силой, чувствуя себя пленником и терзаясь в душе.

Чтобы насытиться зрелищем отступающего войска, несмотря на ранний час, в воротах и предместье собралась огромная толпа. Радостные крики, в которых для уходящих звучало болезненное издевательство, иногда вырывались из этой толпы. Радовались и аплодировали.

Большое бремя упало с плеч тех, кто готовился к обороне города, потому что силой, которая была перед ними, вовсе нельзя было пренебрегать. Поглядев на этих отборных людей, легко в них узнавали цвет войска мазовецкого или великопольского. Пятьсот таких копейщиков по тем временам представляли уже значительную силу.

Оглядываясь на стены, Бартош, может, заметил бы и узнал стоявших среди любопытных и Добеслава из Курозвек, и молодого воеводу. Оба они там были, а Спытек победно улыбался. Узнал ли Семко своего врага, сказать трудно, но постоянно повторял идущему рядом Бартошу:

– На Князь! На Князь!

Этот поход копейщиков и следующих за ним подвод телег под стенами, а потом волочащихся оруженосцев, и всего этого лагерного сброда, который никогда ни одному вооружённому отрядому лишним не бывает, шёл медленно.

Оставшиеся ещё шли по дороге, когда ворота медленно отворились и стоявшая за ними толпа высыпала с победным криком.

Действительно, это была победа без кровопролития, полученная легко, которая привела краковских мещан в невероятную гордость, так что они долго не могли о ней забыть и хвалились как великим делом.

Однако они больше были обязаны удаче, чем собственным стараниям, и большими жертвами не окупили её.

Только потребовалось немного времени, чтобы вернуть обыденный порядок, потому что челядь, разогретая военным духом, с трудом дала себя прогнать на тихую работу. Также у многих героев этих дней, которым доверили начальство над младшими, закружились головы.

Помимо других, во Флорианских воротах можно было увидеть затаившегося в углу Бобрка, который также хотел быть прямым свидетелем изгнания Семко от ворот столицы. Злобное создание, его насыщало и радовало любое зрелище чужого падения. Он говорил себе, хоть несправедливо, что и он внёс свою лепту в эту победу над князем Мазовецким.

У него не было там уже дел, кроме как шпионить за Хавнулом, который остался для него загадкой. Имея необходимость вернуться в Торунь, он немного надеялся, что сумеет снова навязаться старосте и его ценой совершать путешествие. Он знал, что Хавнул находился у Кечеров, но хотел отыграть роль добродушного простачка, и пошёл якобы проведать о нём у брата Антониуша в францисканский монастырь, к замку.

Найти там старого монаха, который, всегда чем-то занятый, наводил порядок в костёле, не представляло для него ни малейшего труда; тот вышел к нему с метлой в руке.

Самые тяжёлые и самые позорные для других работы были ему милее всего.

Узнал ли брат Антониуш в совместном путешествии клирика лучше, и разгадал ли в нём природу ящерицы, понять было трудно, потому что приветствовал его обычной своей мягкой улыбкой. Клирик с удивлением и неким почтением (не искренним, а хорошо разыгранным) посмотрел на метлу в руках старца.

Поздоровавшись, Бобрек льстиво улыбался.

– Мне уже пора возвращаться в Великопольшу, – сказал он, – я не знаю, что делается с нашим купцом; если бы и ему в это время пришлось возвращаться, может, я мог бы ему послужить.

Брат Антониуш не сразу ответил, сильнее сжал метлу.

– Ничего не знаю, – ответил он, – вероятно, я тут останусь.

– А где бы узнать о нём? – спросил Бобрек.

Подумав, монах указал ему на дом Кечера.

Капельку там постояв, клеха вернулся к рынку. Хавнул был ещё там. Он принял его холодно, с довольно мрачным лицом, объявив, что об отъезде, в силу торговых причин, довольно запутанных, ещё ничего определённого не знает, и ждать его не советует.

Клирик пытался с ним любезничать, но Хавнул был в каком-то не очень мягком настроении и не проявлял охоты к разговору. Ничем не в состоянии добиться его расположения, клеха с ним попрощался с тем, что, если он не уедет, придёт его ещё проведать.

Тем временем он шнырял по городу. Как клирик и готовящийся посвятить себя духовному сану, он имел различные связи с местными священниками. Ему не единожды удавалось раздобыть от них какую-нибудь важную информацию, но никогда ему так не везло, как сейчас.

Епископ Краковский Радлица, который находился у Яксы из Тенчина, того памятного вечера, когда вызвали к нему Хавнула, так был взволнован величием мысли, принесённой туда, что, забыв о сохранении тайны, выдал её одному приятелю, восьмидесятилетнему канонику Робичку.

Это был человек великой святости, полностью оторванный от света, проводящий жизнь в религиозных практиках, весь в Боге, но возрастом и самим этим роспложением впавший в детство.

Епископ поделился с ним этой новостью, чтобы у старичка душа порадовалась. Ксендз Робичек принял новость со сложенными руками, с воодушевлением, но она ему грудь, переполненную счастьем, разорвала. Миллионы душ приобретены Христу!

– Если бы это ещё видели мои глаза, а потом закрылись навеки! – так говорил старина, а когда, дрожа от радости, взволнованный, он вернулся в свою келью и нашёл в ней слугу, что ему служил, поцеловал его в лоб и сказал на ухо:

– Радуйся!

Слуга этого не понял, но поцеловал благодетелю руку, а тот сначала, упав на колени, излил это счастье в благодарной молитве Богу. Ему казалось, что это уже было реальностью, что должно скоро свершиться, что видел в этом Перст Провидения над Польшей.

Старичок потом сдерживался, как мог, не рассказывал о том, что ждало Польшу, что она должна стать апостолом Христовым, но, когда одного утра пришёл к нему Бобрек, целуя его руки и прикидываясь добродушным бедняком, чтобы что-то у него выведать, честный старик, завязав разговор о Великопольше, о Мазурии, о Литве, когда о том вспомнил, воодушевился и воскликнул:

– Бог велик! Наши беды послужат нам в этом; предусмотрительный Бог послал нам их для того, чтобы этих язычников мы привели в большую Петрову овчарню.

Это невольно вырвалось из уст старичка, влетело в ухо Бобрку, который побледнел и так ловко взялся расспрашивать Робичка, что в конце концов он пропел ему, что это уже вещь решённая и несомненная, потому что оттуда даже уже послы прибыли.

Догадаться, кто был этим послом, Бобрек мог без труда. Он всё понял, но сначала так был возмущён неожиданной добычей, величиной улова, потом его проняла какая-то тревога за Орден, что даже радости, какую ожидал старичок, показать не сумел. Он что-то недоверчиво забормотал, отец Робичек заверил его, что это должно было исполниться. И так они разошлись.

Обладающий спокойным характером, умеющий контролировать себя клирик, когда вышел из кельи старичка, словно почувствовал себя пьяным, он ещё не верил своим ушам. Самое большое несчастье, какое могло угрожать Ордену, было действительно близко к осуществлению?

Один он знал об этом; его долгом было бежать сломя голову, чтобы звать на помощь и бить тревогу. Времени было в обрез. Для предотвращения этого ему казалось самым простым поймать в дороге Хавнула и хотя бы убить его, чтобы переговоры сорвались.

Испуганный, он сам не ведал, как перебежал улицу и оказался в доме Бениаша. Когда упал на лавку, а хозяин начал спрашивать, что с ним стряслось, он как безумный рвал волосы, не в силах говорить.

Он потребовал только свой узелок, чтобы ещё в тот же день оттуда уехать. Немец-хозяин из обхождения с ним гостя видел, что произошло нечто чрезвычайно важное, потому что утром он был вполне спокоен и об отъезде совсем не думал, но узнать от него ничего не мог. Бобрек один хотел обладать великой тайной, чтобы её первым привезти Ордену.

Он настаивал, просил, умолял, чтобы устроили ему отъезд, и спешил так, что под ночь выбрался из города, несмотря на грозившую бурю.

Хавнулу пришлось ещё задержаться в Кракове, поэтому у клирика могло получиться опередить его, попасть в Торунь и устроить где-нибудь засаду, которая схватила бы посла.

Согласно тогдашнему очень распространённому обычаю, допросом с помощью пыток, огнём и водой, вытягиванием суставов и т. д. крестоносцы могли выведать у него правду. Впрочем, его нужно было убить.

Самым важным для Бобрка становилась поспешность. Он должен был обогнать Хавнула. На повороте можно было поставить не одну, а несколько засад так, чтобы в какую-нибудь из них он обязательно попал бы.

Правда лошадь, которой его снабдили в Кракове, стоила дорого, но то, что он вёз, могло её оплатить. Он имел с собой ещё столько денег, что мог ею рискнуть и заменить другой, если бы пала. С этими мыслями клирик в горячке скакал по знакомым ему дорогам, даже жертвуя своей безопасностью ради поспешности.