Семко — страница 73 из 98

Паны объявили королеву холопам, кметы бежали на неё посмотреть, равно как шляхта. Она всем приносила избавление от этой тирании горстки смутьянов, которая родится в мутной воде и ею живёт. Все сердца так бились, словно весь народ имел одно только сердце, начиная от раба до князя. Удивительным делом непостижимой силы духа чужой человек, который попадал в этот заколдованный круг, чувствовал себя подхваченным на вершину этого праздничного безумия, и какое-то время должен был петь ту же песнь, что и все.

Однако, кто бы в этот день, когда Краков готовился к приёму Ядвиги, увидел человека с жёлтым лицом, стоявшего у ворот дома на Гродзкой улице, одетого в чёрное облачение клирика, глазами гадины бросающего на людей взгляды и прислушивающегося к радостному смеху и крикам с желчной усмешкой, узнал бы в нём врага.

Может, поэтому это существо смотрело с какой-то тревогой, робко, и при малейшем шелесте пряталось, но затем снова злобно таращило глаза на прохожих.

Был это Бобрек, может, не единственный шпион крестоносцев, высматривающий, что тут делалось, но отправленный, как самый верный слуга, чтобы всё слышал и видел.

Бобрек всегда был самым ловким шпионом и лжецом; когда его сердце наполнялось желчью, он умел притвориться покорным, но теперь в нём так всё возмущалось, что он не был собой. Счастье этих людей било его как мечом в грудь, поило ядом. Он стоял, молчал и ничего уже не мог, только проклинать и вздрагивать. Он прятался от знакомых, потому что чувствовал, что выдаст себя.

Через несколько камениц дальше постоялый двор занимал Семко; они прятались друг от друга, не желая, чтобы их увидели. Для него также эта картина была новой, а на память невольно приходил тот день его коронации и те ликования, которые он тогда слышал, сравнивая его с тем, что тут делалось. Там с ним были только люди, здесь оказывала влияние какая-то непостижимая, необъяснимая, страшная сила.

Он чувствовал, что этой мощи ничто противостоять не может, и даже он сам не смел бунтовать против неё. Его королевские мечты развеялись на глазах, застелилось туманом.

С беспокойством в сердце смотрел он и слушал. Рядом с ним стоял Бартош из Одоланова. Оба молчали, иногда поглядывали друг на друга, взаимно спрашивая. Бартош, в котором теперь билось польское сердце, стоял очарованный, униженный. Порой до них долетали с улицы окрик, песенка, смех… ни одной фальшивой ноты, ни стона.

Те, что страдали, молчали; они знали, что их стон не нашёл бы ответа, а счастье тысяч его бы поглотило.

Грустно было Семко, обречённому в четырёх стенах на неволю. И он и Бартош душой рвались к большой толпе, к тем, кто побежал на встречу, но им там нельзя было показываться. На них были неискупленные грехи.

Каждую минуту дверь открывалась, входил один из княжеских придворных и тем взволнованным, дрожащим, опьянённым голосом, который даёт лихорадка тысячи безумцев, объявлял какую-нибудь новость.

Эти новости о путешествии, о походе королевы бежали чудом по росе, в воздухе, с птицами, и прилетали в мгновение ока. Передаваемые из уст в уста, они проскальзывали милями. Бормотали их в одних воротах, тут же отбивалось в другом конце города. Только не говорили о королеве.

Петрек и Шимек, княжеские каморники, знали уже, что королева была белой и прекрасной как лилия, что её улыбка очаровывала, взгляд обезоруживал, что серебрянобородые воеводы и каштеляны падали перед этим ребёнком на колени; что на ней был плащ из парчи, на голове – венец из золотых лилий, что перед ней ехал старец в пурпурной шляпе со шнурками, молился и плакал… что с нею шло двенадцать чудесных девиц и большое число важных матрон, и везли многочисленные сокровища.

Перед нею летели белые голуби с зелёными веточками в клювиках. Её обливало облако сияющего аромата. Рассказывали чудеса и верили в чудо… Глаза всех должны были его узреть. Иногда среди минутной тишины казалось, что вдалеке слышны колокола всех костёлов в Польше, бьющих на славу Божию, и словно песнь невидимых хоров, струящуюся воздушными путями.

Ночью никто не спал, днём забывали о голоде и жажде. Ни о чём другом не спрашивали, только когда прибудет королева. Каждый боялся упустить эту торжественную минуту и не находил места для жаждущих глаз.

Бартош и Семко разговаривали друг с другом взглядами. – Все вышли из Кракова, – сказал после долгого, оловянного молчания Семко. – Если бы они так оставили город и ворота, когда мы с Бодзантой прибыли…

– Бодзанта! Бодзанта! – вздохнул Бартош. – Этот тоже поехал встречать королеву, короля, который через несколько дней наденет на голову корону. Я слышал, от него только тень осталась, так эта война истощила его дух и тело. Старый клеха никогда не имел собственной воли; кто хотел, ему навязывал её.

Семко дал знак глазами и Бартош перестал говорить. Зачем было вытаскивать эта трупы-воспоминания?

Наступил вечер. В этот день королева уже не могла прибыть. Канцлер размеренным шагом, погружённый в мысли, вошёл в комнату, а тут же за ним, наполовину согнувшись, скромно вошёл Бобрек. Он принёс, как говорил, случайной встречей схваченный по дороге привет князю от магистра Цёлльнера. Он хотел его сам возложить к его ногам.

С улыбкой, которая была подобна чудовищной гримасе, он принёс Семко напоминание, что Орден бдил, смотрел и опекал его. Князь холодно принял привет. Он был ему безразличен.

– Страшно смотреть, как тут люди потеряли головы, – сказал Бобрек, – а что будет, когда дождутся королеву! Любопытно посмотреть, как будет править молодая королева.

И он засмеялся, но его слова проскользнули, как шелест сухих листьев, почти не слышно. Один Бартош с интересом глядел на этого жалкого клеху.

– Ты долго думаешь тут жить? – спросил князь равнодушно. – Можешь ли отнести магистру взаимный поклон от меня?

– Если ваша милость приказывает, – заикаясь, сказал Бобрек. – Я, как всегда, пришёл сюда с моим ремеслом. Продаю молитовки и благословения; служу пером тем, кому нужно. В большом собрании людей может что-нибудь найтись…

Семко посмотрел на него и что-то шепнул канцлеру, который приблизился к клирику и тихо, наверное, в награду за приветствие, что-то ему поручил, потому что было слышно, что закончил двумя грошами.

Для клирика это было равносильно прощанию, однако он немного постоял на пороге, потому что, кроме грусти и задумчивости, ничего там ещё не раздобыл. Но среди собравшихся в его присутствии царило такое упорное молчание, что Бобрек без особой радости, поклонившись, должен был уйти.

Только тогда канцлер, приблизившись, начал что-то говорить о приготовлениях к приезду королевы, короля.

– Решено, – сказал он, – что, почти не давая ей отдохнуть, коронуют. Наверное боятся, как бы королева Елизавета обратно её не забрала… а коронации с супругом ждать не хотят.

Затем Бартош прервал:

– Кто-то говорит, что многие никакого короля не хотят; хотят, чтобы она всегда была девицей, как сказочная Ванда.

Семко молча пожал плечами, последовало молчание.

Наконец наступила ночь и князь остался наедине с мыслями. В городе не было покоя, и ночью опьяневший от радости народ спать не мог. Чуть только наступил день, шум усилился. Семко проснулся. Улицу посыпали зеленью, благоухающими ирисами и елью. Проходили слуги с корзинками, проезжали телеги с ветками.

Народ с рассвета был нарядным. Одел самое лучшее, что имел. Богатые жители обвешались цепочками, оделись в драгоценности, укутались в дорогие меха. Перед глазами проскальзывали камзолы, жупаны, юбки, плащи из Хаметы, барханов, атласов, шелков, бархата, шерсти. Мещане выглядели как паны, батраки – как панычи, девушки – как дочки владык. А это всё смеялось и радовалось, точно каждый что-нибудь приобретал от этой глыбы счастья.

Вдруг сначала в предместьях раздались колокола, одни за другими, торжественно и весело, толпы побежали, останавливались, толкались, взбирались на лестницы и крыши. Одни за другими принимали песнь все башенки… и она гремела в воздухе.

В окнах – головы над головами. Тихо, только колокола звонят…

Пошёл ропот, едут, едет…

И сначала виден конный, вооружённый отряд, холоп к холопу, весь в панцирях, весь в железе, подбоченившись, на шлемах развеваются перья. Кони в погремушках, в попонах, на головах киты, на хвостах ленты, а из плеч и шлемов рыцарей развеваются шёлковые пояса, извиваясь в воздухе.

Едут, едут, и нет им конца. Венгры, поляки, трубачи, дудки, музыканты, барабаны. Хорунжий с развёрнутым вымпелом, вновь нарядный двор и пехота с бердышами.

Вот и она… На белом коне с золотой попоной, красивая, смуглая ребёнок-девушка, то поднимет влажные глаза и улыбнётся, то опустит их к земле.

Красива как ангел, чудо! Но почему едет такая грустная, так дрожит?

А вот и старец кардинал, и Бодзанта, и епископ Малы, и духовенство с цепями и крестами на руках. И двенадцать девиц, и матроны, важные, как королевы, и торжествующий отряд польских панов. Они едут гордые, казалось, глазами говорят народу: У нас есть король!

Самый красивый из юношей, на самой выносливой лошади, белой, как молоко, – это юный Спытек из Мелштына, с поднятым забралом, позолоченный шишак, на нём звезда. Его глаза смеются, а ему улыбается толпа.

С седой головой, в собольем полушубке, опираясь на золотые широкие стремена, – это Ясько из Тенчина. Рядом старец сплошь в дорогих камнях – это пан Краковский…

Кто их сосчитает? Едут целым полком в золоте и атласах, гордые, весёлые, маленькие короли… а толпа им бьёт поклоны. Они ей дали королеву, короля… Дальше – венгры с телегами, на которых едут сокровища. Их окружает стража… Едут кареты, огромные фуры, покрытые кожей, дальше – верховые кони, челядь, конюшие, слуги…

Медленно, торжественно всё движется к замку, а народ проталкивается к костёлу, в который сначала должна зайти королева, и где архиепископ с товарищами благословит её на счастливое царствование. Но там и для достойных панов, и старшины места не хватало, и они стоят на замковых дворах.