Семнадцать мгновений весны — страница 43 из 130

тирлиц заметил, как у него мелко дрожали пальцы.

– Я никогда не думал, что в тюрьмах работают такие нервные ребята, – сказал Штирлиц. – Ничего не случилось, дружище, ничего, ровным счетом. Иди в душ, приди в себя и отправляйся домой, а послезавтра я расскажу тебе, что надо делать.

Зигфрид ушел, а Штирлиц разыскал Поля, и они вместе славно поиграли пять сетов. Поль взмок, но Штирлиц играл с ним ровно, отрабатывая – ненавязчиво и уважительно – длинные удары с правой. Поль это отчетливо понял, но манера Штирлица держаться на корте, полная иронического доброжелательства и истинно спортивного демократизма, была ему симпатична. Поль попросил Штирлица поиграть с ним пару месяцев.

– Это слишком тяжелое наказание, – рассмеялся Штирлиц, и Поль тоже рассмеялся – так это добродушно прозвучало у Штирлица. – Не сердитесь на моего верзилу, он боится генералов и относится к вам с преклонением. Мы будем работать с вами по очереди, чтобы не потерять квалификацию.

После того как Штирлиц во время следующей игры представил Полю Зигфрида, тот проникся к своему напарнику громадным почтением и с тех пор старался при каждом удобном случае оказать Штирлицу какую-нибудь услугу. То он бегал ему за пивом после того, как кончалась партия, то дарил диковинную авторучку (видно, отобранную у арестованного), то приносил букетик первых цветов. Однажды он подвел Штирлица, но опять-таки невольно, по своей врожденной службистской тупости. Штирлиц выступал на соревнованиях против испанца. Парень был славный, либерально настроенный, но Шелленберг задумал с ним какую-то пакость и для этого попросил, через своих людей в спортивном комитете, чтобы испанца вывели на игру со Штирлицем. Естественно, Штирлица ему представили как сотрудника Министерства иностранных дел, а после окончания партии к Штирлицу подбежал Зигфрид и брякнул: «Поздравляю с победой, штандартенфюрер! СС всегда побеждает!»

Штирлиц не очень-то горевал о сорванной операции, а Зигфрида хотели посадить на гауптвахту с отчислением из СС. Снова Штирлиц пошел хлопотать за него – на этот раз уже через прирученного Поля, и спас его. На следующий день после этого отец Зигфрида – высокий, худой старик с детскими голубыми глазами – приехал к нему с подарком: хорошей копией Дюрера.

– Наша семья никогда не забывает добро, – сказал он. – Мы все – ваши слуги, господин Штирлиц, отныне и навсегда. Ни мой сын, ни я – мы никогда не сможем отблагодарить вас, но если вам понадобится помощь – в досадных, раздражающих повседневных мелочах, – мы почтем за высокую честь выполнить любую вашу просьбу.

С тех пор старик каждую весну приезжал к Штирлицу и ухаживал за его садом, и особенно за розами, вывезенными из Японии.

«Несчастное животное, – вдруг подумал Штирлиц о Зигфриде, – его даже винить-то ни в чем нельзя. Все люди равны перед Богом – так, кажется, утверждал мой друг пастор. Черта с два. Чтобы на земле восторжествовало равенство, надо сначала очень четко договориться: отнюдь не все люди равны перед Богом. Есть люди – люди, а есть – животные. И винить их в этом нельзя. А уповать на моментальное перевоспитание даже не глупо, а преступно».

Дверь камеры распахнулась. На пороге стоял Зигфрид.

– Не сидеть! – крикнул он. – Ходить кругами!

И перед тем как захлопнуть дверь, он незаметно выронил на пол крохотную записку. Штирлиц поднял ее. «Если вы не будете говорить, что мой папа окучивал и подстригал ваши розы, я обещаю бить вас вполсилы, чтобы вы могли дольше держаться. Записку прошу съесть».

Штирлиц вдруг почувствовал облегчение: чужая глупость всегда смешна. И снова взглянул на часы. Мюллер отсутствовал третий час.

«Девочка молчит, – понял Штирлиц. – Или они свели ее с Плейшнером? Это не страшно – они ничего друг о друге не знают. Но что-то у него не связалось. Что-то случилось, у меня есть тайм-аут».

Он неторопливо расхаживал по камере, перебирая в памяти все, что имело отношение к этому чемодану. Да, точно, он подхватил его в лесу, когда Эрвин поскользнулся и чуть было не упал. Это было в ночь перед бомбежкой. Один только раз.

«Минута! – остановил себя Штирлиц. – Перед бомбежкой… А после бомбежки я стоял там с машиной… Там стояло много машин… Был затор из-за того, что работали пожарные. Почему я там оказался? А, был завал на моей дороге на Кудам. Я потребую вызвать полицию из оцепления, которая дежурила в то утро. Значит, я там оказался потому, что меня завернула полиция. В деле была фотография чемоданов, которые сохранились после бомбежки. Я говорил с полицейским, я помню его лицо, а он должен помнить мой жетон. Я помог перенести чемодан – пусть он это опровергнет. Он не станет это опровергать, я потребую очной ставки. Скажу, что я помог плачущей женщине нести детскую коляску: та тоже подтвердит, такое – запоминается».

Штирлиц забарабанил в дверь кулаками, и дверь открылась, но у порога стояли два охранника. Третий – Зигфрид – провел мимо камеры Штирлица человека с парашей в руках. Лицо человека было изуродовано, но Штирлиц узнал личного шофера Бормана, который не был агентом гестапо и который вел машину, когда он, Штирлиц, говорил с шефом партийной канцелярии.

– Срочно позвоните обергруппенфюреру Мюллеру. Скажите ему – я вспомнил! Я все вспомнил! Попросите немедленно спуститься ко мне!

«Плейшнер еще не привезен! Раз. С Кэт сорвалось. У меня есть только один шанс выбраться – время. Время и Борман. Если я промедлю – он победит».

– Хорошо, – сказал охранник, – сейчас доложу.


…Из приюта для грудных младенцев вышел солдат, пересек улицу и спустился в подвал разрушенного дома. Там, на разбитых ящиках, сидела Кэт и кормила сына.

– Что? – спросила она.

– Плохо, – ответил Гельмут. – Надо полчаса ждать. Сейчас кормят детей и все заняты.

– Мы подождем, – успокоила его Кэт. – Мы подождем… Откуда им знать, где мы?

– Вообще-то да, только надо скорее уходить из города, иначе они нас найдут. Я знаю, как они умеют искать. Может, вы пойдете? А я, если получится, догоню вас? А? Давайте уговоримся, где я вас буду ждать…

– Нет, – покачала головой Кэт, – не надо. Я буду ждать… Все равно мне некуда идти в этом городе…


Шольц позвонил на радиоквартиру к Мюллеру и сказал:

– Обергруппенфюрер, Штирлиц просил передать вам, что он все вспомнил.

– Да? – оживился Мюллер и сделал знак рукой сыщикам, чтобы они не так громко смеялись. – Когда?

– Только что.

– Хорошо. Скажите, что я еду. Ничего нового?

– Ничего существенного.

– Об этом охраннике ничего не собрали?

– Нет, всякая ерунда…

– Какая именно? – спросил Мюллер машинально, скорее для порядка, стягивая при этом с соседнего стула свое пальто.

– Сведения о жене, о детях и родных.

– Ничего себе ерунда! – рассердился Мюллер. – Это не ерунда. Это совсем даже не ерунда в таком деле, дружище Шольц. Сейчас приеду, и разберемся в этой ерунде… К жене послали людей?

– Жена два месяца назад ушла от него. Он лежал в госпитале после контузии, а она ушла. Уехала с каким-то торговцем в Мюнхен.

– А дети?

– Сейчас, – ответил Шольц, пролистывая дело, – сейчас посмотрю, где его дети… Ага, вот… У него один ребенок, трех месяцев. Она его сдала в приют.

«У русской грудной сын! – вдруг высветило Мюллеру. – Ему нужна кормилица! А Рольф, наверное, переусердствовал с ребенком!»

– Как называется приют?

– Там нет названия. Приют в Панкове. Моцартштрассе, семь. Так… Теперь о его матушке…

Мюллер не стал слушать данных о его матушке. Он швырнул трубку, медлительность его исчезла, он надел пальто и сказал:

– Ребята, сейчас может быть большая стрельба, так что приготовьте «бульдоги». Кто знает приют в Панкове?

– Моцартштрассе, восемь? – спросил седой.

– Ты снова перепутал, – ответил Мюллер, выходя из квартиры. – Ты всегда путаешь четные и нечетные цифры. Дом семь.

– Улица как улица, – сказал седой, – ничего особенного. Там можно красиво разыграть операцию: очень тихо, никто не мешает. А путаю я всегда. С детства. Я болел, когда в классе проходили четные и нечетные.

И он засмеялся, и все остальные тоже засмеялись, и были они сейчас похожи на охотников, которые обложили оленя.


Нет, Гельмут Кальдер не был связан со Штирлицем. Их пути нигде не пересекались. Он честно воевал с сорокового года. Он знал, что воюет за свою родину, за жизнь матери, трех братьев и сестры. Он верил в то, что воюет за будущее Германии против неполноценных славян, которые захватили огромные земли, не умея их обрабатывать; против англичан и французов, которые продались заокеанской плутократии; против евреев, которые угнетают простой народ, спекулируя на несчастьях людей. Он считал, что гений фюрера будет сиять в веках.

Так было до осени сорок первого года, когда они шли с песнями по миру и пьяный воздух победы делал его и всех его товарищей по танковым частям СС веселыми, добродушными гуляками. Но после битвы под Москвой, когда начались бои с партизанами и поступил приказ убивать заложников, Гельмут несколько растерялся.

Когда его взводу первый раз приказали расстрелять сорок заложников возле Смоленска – там пустили под откос эшелон, – Гельмут запил: перед ними стояли женщины с детьми и старики. Женщины прижимали детей к груди, закрывали им глаза и просили, чтобы их поскорее убили.

Он тогда по-настоящему запил; многие его товарищи тоже молча тянули водку, и никто не рассказывал смешных анекдотов, и никто не играл на аккордеонах. А потом они снова ушли в бой, и ярость схваток с русскими вытеснила воспоминания о том кошмаре.

Он приехал на побывку, и их соседка пришла в гости с дочкой. Дочку звали Луиза. Она была хорошенькая, ухоженная и чистенькая. Гельмут видел ее во сне – каждую ночь. Он был на десять лет старше. Поэтому он чувствовал к ней нежность. Он мечтал, какой она будет женой и матерью. Гельмут всегда мечтал о том, чтобы в его доме возле вешалки стояло много детских башмачков: он любил детей. Как же ему не любить детей, ведь сражался-то он за их счастье?!