– Полицейские силы подчинены в Германии рейхсфюреру СС Гиммлеру.
– Я слыхал об этом, – улыбнулся собеседник пастора.
– Значит, речь идет о том, чтобы сохранить власть СС, которая, как вы считаете, имеет возможность удержать народ от анархии, в рамках порядка?
– А кто вносит подобное предложение? По-моему, этот вопрос еще нигде не дискутировался, – ответил итальянец и внимательно, первый раз за весь разговор без улыбки, взглянул на пастора.
Пастор испугался. Он понял, что проговорился: этот дотошный итальянец сейчас уцепится и вытащит из него все, что он знает о стенограмме переговоров американцев с СС, которую ему показал Брюнинг. Пастор знал, что врать он не умеет: его всегда выдает лицо.
А итальянец, один из сотрудников бюро Даллеса, вернувшись к себе, долго размышлял, прежде чем сесть за составление отчета о беседе.
«Либо он полный нуль, – думал итальянец, – не представляющий ничего в Германии, либо он тонкий разведчик. Он не умел торговаться, но он не сказал мне ничего. Но его последние слова свидетельствуют о том, что им известно нечто о переговорах с Вольфом».
У Кэт не было денег на метро. А ей надо было поехать куда-нибудь, где есть печка и где можно раздеть детей и перепеленать их. Если она не сделает этого, они погибнут, потому что уже много часов они провели на холоде.
«Тогда уж лучше было все кончать утром, – по-прежнему как-то издалека думала Кэт. – Или в люке».
Понятие опасности притупилось в ней: она вышла из подвала и, не оглядываясь, пошла к автобусной остановке. Она не знала толком, куда поедет, как возьмет билет, где оставит, хоть на минуту, детей. Она сказала кондуктору, что у нее нет денег – все деньги остались в разбомбленной квартире. Кондуктор, проворчав что-то, посоветовал ей отправиться в пункт для приема беженцев. Кэт села возле окна. Здесь было не так холодно, и ей сразу же захотелось спать. «Я не засну, – сказала она себе. – Я не имею права спать».
И – сразу же уснула.
Она чувствовала, как ее толкают и теребят за плечо, но никак не могла открыть глаза, ей было тепло, блаженно, и плач детей доносился тоже издалека.
Ей виделось что-то странное, цветное, она подсознательно смущалась безвкусной сентиментальности снов: вот она входит с мальчиком в какой-то дом по синему толстому ковру, мальчик уже сам идет – с куклой, их встречают Эрвин, мама, сосед по даче, который обещал жить миллион лет…
– Майне даме! – Кто-то толкнул ее сильно – так, что она прикоснулась виском к холодному стеклу. – Майне даме!
Кэт открыла глаза. Кондуктор и полицейский стояли возле нее в темном автобусе.
– Что? – шепотом, прижимая к себе детей, спросила Кэт. – Что?
– Налет, – также шепотом ответил кондуктор. – Пойдемте…
– Куда?
– В бомбоубежище, – сказал полицейский. – Давайте, мы поможем вам нести детей.
– Нет, – сказала Кэт, прижимая к себе детей. – Они будут со мной.
Кондуктор пожал плечами, но промолчал. Полицейский, поддерживая ее под руку, отвел в бомбоубежище. Там было тепло и темно. Кэт прошла в уголок – двое мальчиков поднялись со скамейки, уступив ей место.
– Спасибо.
Она положила детей рядом с собой и обратилась к девушке из гитлерюгенда, дежурной по убежищу:
– Мой дом разбит, у меня нет даже пеленок, помогите мне! Я не знаю, что делать: погибла соседка, и я взяла с собой ее девочку. А у меня ничего нет…
Девушка кивнула и вскоре вернулась с пеленками.
– Пожалуйста, – сказала она, – здесь четыре штуки, вам должно хватить на первое время. Утром я советовала бы вам обратиться в ближайшее отделение «помощи пострадавшим» – только надо иметь справку из вашего полицейского комиссариата и аусвайс.
– Да, конечно, спасибо вам, – ответила Кэт и начала перепеленывать детей. – Скажите, а воды здесь нет? Воды и печки? Я бы постирала те пеленки, что есть, и у меня было бы восемь штук – на завтра мне бы хватило…
– Холодная вода есть, а мылом, я думаю, вас снабдят. Потом подойдите ко мне, я организую все это.
Когда дети, наевшись, уснули, Кэт тоже притулилась к стене и решила поспать хотя бы полчаса. «Сейчас я ничего не соображаю, – сказала она себе, – у меня жар, я, наверное, простудилась в люке… Нет, они не могли простудиться, потому что они в одеялах, и ножки у них в тепле. А посплю немного и стану думать, как надо поступать дальше».
И снова какие-то видения, но теперь уже бессвязные, навалились на нее: быстрая смена синего, белого, красного и черного утомляла глаза. Она внимательно наблюдала за этой стремительной сменой красок. «Наверное, у меня двигаются глазные яблоки под веками, – вдруг отчетливо поняла Кэт. – Это очень заметно, так говорил полковник Суздальцев в школе». И она испуганно поднялась со скамейки. Все вокруг дремали: бомбили далеко, лай зениток и уханье бомб слышались как через вату.
«Я должна ехать к Штирлицу, – сказала себе Кэт и удивилась тому, как спокойно она сейчас размышляла – логично и четко. – Нет, – возразил в ней кто-то, – тебе нельзя к нему ехать. Ведь они спрашивали тебя о нем. Ты погубишь и себя, и его».
Кэт снова уснула. Она спала полчаса. Открыв глаза, она почувствовала себя лучше. И вдруг, хотя она и забыла, что думала о Штирлице, вспомнилось совершенно отчетливо: 42-75-41.
– Скажите, – она тронула локтем юношу, который дремал, сидя рядом с ней, – скажите, здесь нет где-нибудь поблизости телефона?
– Что?! – спросил тот, испуганно вскочив на ноги.
– Тише, тише, – успокоила его Кэт. – Я спрашиваю: нет ли рядом телефона?
Видимо, девушка из гитлерюгенда услыхала шум. Она подошла к Кэт и спросила:
– Вам чем-нибудь помочь?
– Нет-нет, – ответила Кэт. – Нет, благодарю вас, все в порядке.
И в это время завыла сирена отбоя.
– Она спрашивала, где телефон, – сказал юноша.
– На станции метро, – сказала девушка. – Это рядом, за углом. Вы хотите позвонить к знакомым или родственникам?
– Да.
– Я могу посидеть с вашими малышами, а вы позвоните.
– Но у меня нет даже двадцати пфеннигов, чтобы опустить в автомат.
– Я выручу вас. Пожалуйста.
– Спасибо. Это недалеко?
– Две минуты.
– Если они начнут плакать…
– Я возьму их на руки, – улыбнулась девушка, – не беспокойтесь, пожалуйста.
Кэт выбралась из убежища. Метро было рядом. Лужицы возле открытого телефона-автомата искрились льдом. Луна была полной, голубой, радужной.
– Телефоны не работают, – сказал шуцман. – Взрывной волной испортило.
– А где же есть телефоны?
– На соседней станции… Что, очень надо позвонить?
– Очень.
– Пойдемте.
Шуцман спустился с Кэт в пустое здание метро, открыл дверь полицейской комнаты и, включив свет, кивнул головой на телефонный аппарат, стоявший на столе.
– Звоните, только, пожалуйста, быстро.
Кэт обошла стол, села в высокое кресло и набрала номер 42-75-41. Это был номер Штирлица. Слушая гудки, она не сразу заметила свою большую фотографию, лежавшую под стеклом, возле типографски напечатанного списка телефонов. Шуцман стоял за ее спиной и курил.
Алогизм логики
Штирлиц сейчас ничего не видел, кроме шеи Мюллера. Сильная, аккуратно подстриженная, она почти без всякого изменения переходила в затылок. Штирлиц видел две поперечные складки, которые словно отчеркивали черепную коробку от тела – такого же, впрочем, сбитого, сильного, аккуратного, а потому бесконечно похожего на все тела и черепа, окружавшие Штирлица эти годы в Германии. Порой Штирлиц уставал от ненависти, которую он испытывал к людям, в чьем окружении ему приходилось работать последние двенадцать лет. Сначала это была ненависть осознанная, четкая: враг есть враг. Чем дальше он втягивался в механическую, повседневную работу аппарата СД, тем больше получал возможность видеть процесс изнутри, из святая святых фашистской диктатуры. И его первоначальное видение гитлеризма как единой, устремленной силы постепенно трансформировалось в полное непонимание происходящего: столь алогичны и преступны по отношению к народу были акции руководителей. Об этом говорили между собой не только люди Шелленберга или Канариса – об этом временами осмеливались говорить даже гестаповцы, сотрудники Геббельса и люди из рейхсканцелярии. Стоит ли так восстанавливать против себя весь мир арестами служителей церкви? Так ли необходимы издевательства над коммунистами в концлагерях? Разумны ли массовые казни евреев? Оправдано ли варварское обращение с военнопленными, особенно русскими? Эти вопросы задавали друг другу не только рядовые сотрудники аппарата, но и такие руководители, как Шелленберг, а в последние дни и Мюллер. Но, задавая друг другу подобные вопросы, понимая, сколь пагубна политика Гитлера, они тем не менее этой пагубной политике служили – аккуратно, исполнительно, а некоторые – виртуозно и в высшей мере изобретательно. Они превращали идеи фюрера и его ближайших помощников в реальную политику, в те зримые акции, по которым весь мир судил о рейхе.
Лишь только выверив свое убеждение в том, что политику рейха сплошь и рядом делают люди, критически относящиеся к изначальным идеям этой политики, Штирлиц понял, что им овладела иная ненависть к этому государству – не та, что была раньше, а яростная, подчас слепая. В подоплеке этой слепой ненависти была любовь к народу, к немцам, среди которых он прожил эти долгие двенадцать лет. «Введение карточной системы? – В этом виноваты Кремль, Черчилль и евреи. Отступили под Москвой? – В этом виновата русская зима. Разбиты под Сталинградом? – В этом повинны изменники-генералы. Разрушены Эссен, Гамбург и Киль? – В этом виноват вандал Рузвельт, идущий на поводу у американской плутократии». И народ верил этим ответам, которые ему готовили люди, не верившие ни в один из этих ответов. Цинизм был возведен в норму политической жизни, ложь стала необходимым атрибутом повседневности. Появилось некое новое, невиданное раньше понятие правдолжи, когда, глядя друг другу в глаза, люди, знающие правду, говорили