– Хорошо… Я понимаю… Я постараюсь. Подождите, пожалуйста.
Ждать ему пришлось десять минут, и все тело его била дрожь, а зуб не попадал на зуб.
Окошко открылось, и ему протянули белый конверт. Лицо дочки было закрыто ослепительно-белой пеленкой: девочка спала.
– Вы хотите выйти на улицу?
– Что? – не понял Гельмут. Слова сейчас доходили до него издалека, как сквозь плотно затворенную дверь. У него так бывало после контузии, когда он очень волновался.
– Пройдите в наш садик – там тихо, и, если начнется налет, вы сможете быстро спуститься в убежище.
Гельмут вышел на дорогу и услышал скрип тормозов у себя за спиной. Военный шофер остановил грузовик в двух шагах и, высунувшись в окно, закричал:
– Вы что, не видите машины?!
Гельмут прижал дочку к груди и, пробормотав что-то, потрусил к входу в подвал. Кэт ждала его, стоя возле двери. Мальчик лежал на ящике.
– Сейчас, – сказал Гельмут, протягивая Кэт дочку, – подержите ее, я побегу на остановку. Там видно, когда из-за поворота подходит автобус. Я успею прибежать за вами.
Он увидел, как Кэт бережно взяла его девочку, и снова в глазах у него закипели слезы, и он побежал к пролому в стене.
– Лучше вместе, – сказала Кэт, – давайте лучше вместе!
– Ничего, я сейчас, – ответил он, остановившись в дверях. – Все-таки они могут иметь ваши фотографии, а я до контузии был совсем другим. Сейчас, ждите меня.
Он засеменил по улице к остановке. Улица была пустынной.
«Приют эвакуируют, и я потеряю дочку, – думал он. – Как ее потом найдешь? А если погибать под бомбами, то лучше вместе. И эта женщина сможет ее покормить – кормят ведь близнецов… И потом за это Бог мне все простит. Или хотя бы тот день под Смоленском».
Начался дождик.
«Нам доехать до Зоо, и там мы сядем в поезд. Или пойдем с беженцами. Здесь легко затеряться. И она будет кормить девочку, пока мы не придем в Мюнхен. А там поможет мама. Там можно будет найти кормилицу. Хотя они ведь будут искать меня. К маме нельзя идти. Не важно. Надо просто уйти из этого города. Можно пойти на север, к морю, к Хансу: в конце концов, кто может подумать, что я пошел к товарищу по фронту?»
Гельмут натянул свою шапку на уши. Озноб проходил.
«Хорошо, что пошел дождь, – думал он, – хоть что-то происходит. Когда ждешь и все тихо – это плохо. А если сыплет снег или идет дождь – тогда как-то не так одиноко».
Моросило по-прежнему, но внезапно тучи разошлись, и высоко-высоко открылась далекая голубизна и краешек белого солнца.
«Вот и весна, – подумал Гельмут. – Теперь недолго ждать травы…»
Он увидел, как из-за поворота показался автобус. Гельмут было повернулся, чтобы бежать за Кэт, но заметил, как из-за автобуса выскочили черные машины и наперекор всем правилам движения понеслись к детскому приюту. Гельмут снова почувствовал, как у него ослабели ноги и захолодела левая рука: это были машины гестапо. Первым его желанием было бежать, но он понял, что они заподозрят бегущего и сразу же схватят русскую с его девочкой и увезут к себе. Он боялся, что сейчас с ним снова случится приступ и его возьмут в беспамятстве. «А потом схватят девочку, станут ее раздевать и подносить к окну, а ведь еще только-только начинается весна, и когда-то еще будет тепло. А так… она услышит и все поймет, эта русская. Не может быть, чтобы…»
Гельмут вышел на асфальт и, вскинув руку с «парабеллумом», выстрелил несколько раз в ветровое стекло первой машины. И последнее, что он подумал, после того как услышал автоматную очередь и еще перед тем, как осознал последнюю в своей жизни боль: «Я же не сказал ей, как зовут девоч…»
И это его мучило еще какое-то мгновение, прежде чем он умер.
– Нет, господин, – говорила Мюллеру сестра милосердия, выносившая девочку Гельмуту, – это было не больше десяти минут назад…
– А где же девочка? – хмуро интересовался седой сыщик, стараясь не глядеть на труп своего товарища с крашеными волосами. Он лежал на полу, возле двери, и было видно, как он стар: видимо, последний раз он красил волосы давно; и шевелюра его была двухцветной – пегой у корешков и ярко-коричневой выше.
– По-моему, они уехали на машине, – сказала вторая женщина, – рядом с ним остановилась машина.
– Что, девочка сама села в машину?
– Нет, – ответила женщина серьезно, – она сама не могла сесть в машину. Она ведь еще грудная…
Мюллер сказал:
– Осмотрите здесь все как следует, мне надо ехать к себе. Третью машину сейчас пришлют, она уже выехала… А как же девочка могла очутиться в машине? – спросил он, обернувшись у двери. – Какая была машина?
– Большая.
– Грузовик?
– Да. Зеленый…
– Тут что-то не так, – сказал Мюллер и отворил дверь. – Поглядите в домах вокруг…
– Кругом развалины.
– И там посмотрите, – сказал он, – а в общем-то, все это настолько глупо, что работать практически невозможно. Мы не сможем понять логику непрофессионала.
– А может, он хитрый профессионал? – сказал седой, закуривая.
– Хитрый профессионал не поехал бы в приют, – хмуро ответил Мюллер и вышел: только что, когда он звонил к Шольцу, тот сообщил ему, что на явке в Берне русский связник, привезший шифр, покончил жизнь самоубийством.
К Шелленбергу позвонили из группы работы с архивом Бормана.
– Кое-что появилось, – сказали ему, – если вы придете, бригаденфюрер, мы подготовим для вас несколько документов.
– Сейчас буду, – коротко ответил Шелленберг.
Приехав, он, не раздеваясь, подошел к столу и взял несколько листков бумаги.
Пробежав их, он удивленно поднял брови, потом не спеша разделся, бросив пальто на спинку стула, и сел, подломив под себя левую ногу. Документы были действительно в высшей мере интересные. Первый документ гласил: «В день „X“ подлежат изоляции Кальтенбруннер, Поль, Шелленберг, Мюллер». Фамилия «Мюллер» была вычеркнута красным карандашом, и Шелленберг отметил это большим вопросительным знаком на маленькой глянцевитой картонке: он держал пачку таких глянцевитых картонок в кармане и на своем столе – для пометок. «Следует предположить, – говорилось далее в документе, – что изоляция вышеназванных руководителей гестапо и СД будет своеобразной акцией отвлечения. Поиски изолированных руководителей, отвечавших за конкретные проблемы, будут владеть умами всех тех, кому это будет выгодно: как с точки зрения оперативной, так и в стратегической устремленности».
Далее в документе приводился список на сто семьдесят шесть человек. «Эти офицеры гестапо и СД могут – в той или иной мере – пролить свет не через основные посылы, но через второстепенные детали на узловые вопросы внешней политики рейха. Бесспорно, каждый из них, сам того не зная, является мозаикой – бессмысленной с точки зрения индивидуальной ценности, но бесценной в подборе всех остальных мозаик. Следовательно, эти люди могут оказать помощь врагам рейха, заинтересованным в компрометации идеалов национал-социализма практикой его строительства. С этой точки зрения операции каждого из перечисленных выше офицеров, будучи собранными воедино, выведут картину, неблагоприятную для рейха. К сожалению, в данном случае невозможно провести строгий водораздел между установками партии и практикой СС, поскольку все эти офицеры являются ветеранами движения, вступившими в ряды НСДАП в период с 1927 по 1935 год. Следовательно, изоляция этих людей также представляется целесообразной и правомочной».
«Понятно, – вдруг осенило Шелленберга. – Он кокетничает, наш партийный лидер. Мы это называем „ликвидацией“. Он это называет „изоляцией“. Значит, меня следует изолировать, а Мюллера сохранить. Собственно, этого я и ожидал. Занятно только, что они оставили в списке Кальтенбруннера. Хотя это можно понять: Мюллер всегда был в тени, его знают только специалисты, а Кальтенбруннер теперь широко известен в мире. Его погубит честолюбие. А меня погубило то, что я хотел быть нужным рейху. Вот парадокс: чем больше ты хочешь быть нужным своему государству, тем больше рискуешь; такие, как я, не имеют права просто унести в могилу государственные тайны, ставшие тайнами личными. Таких, как я, нужно выводить из жизни – внезапно и быстро… Как Гейдриха. Я-то убежден, что его уничтожили наши…»
Он внимательно просмотрел фамилии людей, внесенных в списки для «изоляции». Он нашел множество своих сотрудников. Под номером 142 был штандартенфюрер СС Штирлиц.
То, что Мюллер был вычеркнут из списков, а Штирлиц оставлен, свидетельствовало о страшной спешке и неразберихе, царившей в партийном архиве. Указание внести коррективы в списки пришло от Бормана за два дня до эвакуации, однако в спешке фамилию Штирлица пропустили. Это и спасло Штирлица – не от «изоляции» доверенными людьми Бормана, но от «ликвидации» людьми Шелленберга…
– Что-нибудь случилось? – спросил Штирлиц, когда Мюллер вернулся в подземелье. – Я отчего-то волновался.
– Правильно делали, – согласился Мюллер. – Я тоже волновался.
– Я вспомнил, – сказал Штирлиц.
– Что именно?
– Откуда на чемодане русской могли быть мои пальцы… Где она, кстати? Я думал, вы устроите нам свидание. Так сказать, очную ставку.
– Она в больнице. Скоро ее привезут.
– А что с ней случилось?
– С ней-то ничего. Просто, чтобы она заговорила, Рольф переусердствовал с ребенком.
«Врет, – понял Штирлиц. – Он бы не стал сажать меня на растяжку, если бы Кэт заговорила. Он рядом с правдой, но он врет».
– Ладно, время пока терпит.
– Почему «пока»? Время просто терпит.
– Время пока терпит, – повторил Штирлиц. – Если вас действительно интересует эта катавасия с чемоданом, то я вспомнил. Это стоило мне еще нескольких седых волос, но правда всегда торжествует – это мое убеждение.
– Радостное совпадение наших убеждений. Валяйте факты.
– Для этого вы должны вызвать всех полицейских, стоявших в зоне оцепления на Кепеникштрассе и Байоретерштрассе, – я там остановился, и мне не разрешили проехать даже после предъявления жетона СД. Тогда я поехал в объезд. Там меня тоже остановили, и я очутился в заторе. Я пошел посмотреть, что случилось, и полицейские – молодой, но, видимо, серьезно больной парень, скорее всего туберкулезник, и его напарник, того я не очень хорошо запомнил, – не позволяли мне пройти к телефону, чтобы позвонить Шелленбергу. Я предъявил им жетон и пошел звонить. Там стояла женщина с детьми, и я вынес ей из развалин коляску. Потом я перенес подальше от огня несколько чемоданов. Вспомните фотографию чемодана, найденного после бомбежки. Раз. Сопоставьте его обнаружение с адресом, по которому жила радистка, – два. Вызовите полицейских из оцепления, которые видели, как я помогал несчастным переносить их чемоданы, – три. Если хоть одно из моих доказательств окажется ложью, дайте мне пистолет с одним патроном: ничем иным свою невиновность я не смогу доказать.