Семнадцать о Семнадцатом — страница 32 из 45

За время полета он только один раз подумал про Куравлеву – он звал ее с собой, ожидая, что она пойдет за ним, как это должно было быть. Но она вдруг заупрямилась и проявила себя глупой женщиной.

За два дня до отъезда она прорвалась к нему в кабинет. Он давно ее не видел и отметил, что она подурнела. У нее был землистый цвет лица и нездоровый румянец. Наверное, она запыхалась, поднимаясь по лестнице, и прядка распушившихся волос упала ей на лоб. Она резко выдохнула, чтобы сдуть прядку с лица – она так часто делала, и эта привычка раньше не раздражала его, а теперь показалась глупой. Троцкий уже знал, что она зачем-то хочет остаться в России. Галина подошла к его столу и протянула своей пухлой рукой, с кольцом на безымянном пальце, которое однажды купила и надела сама, измятый лист бумаги.

– Товарищ Троцкий, я остаюсь в России.

– Товарищ Куравлева, – ответил он, – документы для этого составлять не обязательно. Хотите – оставайтесь.

– Троцкий, я хотела объясниться, – вспыхнула она, – я думаю, что…

– Объяснимся в другой раз, – сказал он ей тогда, потому что не хотел говорить ничего другого.

Они уже объяснялись, и он решительно не мог понять, зачем она оперирует такими словами, как «родина» или «дом». Дело не в земле, пытался объяснить ей Троцкий, а в идее. Идея коммунизма – это и есть наш дом. Общество, которое у нас не получилось создать, но которое мы создадим, – это наш дом. А это – гиблая страна, крыса, обратившаяся против своего хозяина. Галине не хватило чего-то, что нужно было, чтобы это понять, и она выглядела разочарованной. Троцкий тоже был разочарован.

Товарищ Куравлева оставила документ и ушла. Они провели вместе больше десяти лет, и Троцкий нередко – потом и сейчас – вспоминал о ней, но больше с ноткой разочарования и удивления, что так долго считал ее подобной себе. Впрочем, он помнил все, что она для него сделала, и считал себя благодарным.

Прошло больше года, пока они окончательно освоились на новом месте, и Лонтадо, оставшийся прежним снаружи, стал похож на их бывший дом изнутри. Троцкий многое оставил неизменным, чтобы не забывать, что эта крохотная, блестящая, как музыкальная шкатулка, страна – временное пристанище. Он так же спал на железной односпальной кровати, так же проводил все переговоры за столом с зеленым сукном и так же держал в верхнем правом ящике стола старый ледоруб, израненный счетом лет. Одни зарубки на нем были глубже, другие – совсем поверхностные. Так Троцкий отмечал годы, когда он сделал для глубокого коммунизма то, что был должен, и годы, когда он подвел себя и свой народ.

Вождь так и не поправил себе зубы. В несуществующей стране ему не нужно было мельтешить на экране; те, кто его видел, видели в нем только великого лидера; а он сам, смотря на свое отражение в зеркале, видел в своей невыдающейся внешности признаки выдающегося и всепобеждающего духа.

07:04

Он опять отвлекся, сбился и сам поймал себя на этой мысли. Ему нужно было решить, что делать со Сталиным, а он мешкал и со вчерашнего дня так и не принял решение; и он был недоволен собой. Потому что в последнее время он чувствовал, что начинает терять связь с реальностью, со временем, с верой в то, в чем он и представить не мог засомневаться. Он поймал себя на том, что стал испытывать брезгливое чувство осторожности. Он боялся ошибиться, боялся не попасть, не распознать с полувзгляда. Может быть, именно поэтому, протягивая руку за газетами, он временами начинал паниковать, не зная, обострится ли сегодня его чувство неполноценности или успокоится. Троцкий больше не готов был решать дела мира в три счета и всегда знать, как не дать всему пойти на дно. Иногда ему становилось легче, а иногда он снова остро ощущал, что время уходит из его рук, а он не успевает за ним.

И самое страшное – в нем стала появляться жалость, жалость к другим и, что еще хуже, к себе – чувство, которого он никогда не знал. А цену себе Троцкий знал хорошо, всегда, с самого начала. Это помогло ему не зазнаться, не сломаться и терпеливо ждать долгие годы, пока не придет момент взять всю ответственность на себя.

Он знал, что нужно делать. Нужно было еще вчера набрать Луну, поговорить с ним о результатах собрания и небрежно бросить:

– Ты знаешь, вчера мне очень не понравилось выступление товарища Сталина.

Но он медлил. В конце концов, стал он себя убеждать, их слишком мало, чтобы разбрасываться людьми, а задачи слишком велики, особенно велики сейчас, чтобы выбирать так придирчиво. До тех пор, пока никто не может проболтаться – а проболтаться не может никто, об этом они позаботились, – все было хорошо. Но в глубине души Троцкий знал, кто она такая. Он не мог объяснить как, но он чувствовал, чувствовал тем самым математическим, сверхъестественным, гениальным чутьем, которое сделало его тем, чем он был: что она может погубить их всех.

В маленьком герметичном сообществе, объединенном целью построить настоящий коммунизм, не могло быть ни одного человека, в ком он мог серьезно сомневаться. Конечно, среди них были глупцы, попутчики и прочая шантрапа, но на эту мелочь было плевать. Все они делали только то, что можно было делать, и общий поток, набирая вес и силу и за счет этих бессмысленных людей, продолжал нести их к нужному финалу. Но Сталин не была из их числа.

Он снова взялся за телефон и вспомнил, как она выглядела вчера. Он знал, что такие плечи, как у Сталина, у них, у русских, принято сравнивать с Элен Безуховой, и хмыкнул. Элен Безухова была избалованной аристократической идиоткой, исключительно точно придуманной Толстым, а товарищ Сталин – совершенным результатом генетического отбора и трансмиссии памяти коммунистов нескольких поколений. Он мог посмотреть ее файлы и узнать, чья память была перенесена в ее угловатую, упрямую голову, – но не стал. В конце концов, все их дети были неумершими, воскресшими героями, и каждый из них благодаря трансмиссии памяти нес в себе лучших людей, что коммунизм дал миру за целое столетие. Никто не был потерян, никто не был забыт. Это было великое общество, о котором никто не знал и которое готовилось вот-вот появиться на мировой арене. Он спас его, разжег полузатухшее пламя и превратил, как ему казалось, в непобедимое оружие.

07:05

Он переставил будильник на десять минут и снова опустился на подушку. «Еще десять минут», – подумал он. Такое с ним было впервые. Троцкий очень сильно устал, и в его голове было слишком много мыслей.

07:15

Через десять минут он сел на кровати, вызвал Луну и прямо и четко сказал, что нужно сделать.

07:15

Луна сидел в своем кабинете, который несильно отличался от того, к чему он привык десятки лет назад. Маленькая серая комната с несколькими столами, больше похожими на школьные парты, где в обеденный перерыв вечно толклись лишние люди, а он сам иногда оставался спать на продавленном диване в углу, потому что дома его никто не ждал. Кроме того, он привык быть на службе и в семь утра, и в одиннадцать вечера, и хотя он был доступен в любое время ночи, по утрам, готовясь начать рабочий день, он садился за свой огромный стол и любовно протирал от пыли трубку старого, уже не работающего кнопочного телефона. По сравнению с огромным зданием, напичканным стальной и белоснежной техникой, где днем и ночью его подчиненные, собиравшие информацию, гудели в опенспейсе, как огромной улей, кабинет Луны был больше похож на сторожку или на заброшенную проходную, которой перестали пользоваться с тех пор, как всю корпорацию перевели на карточки с чипами. Луна это знал, и это его нисколько не смущало. Наоборот, ему нравилось, что всех этих продвинутых и модных умников, которые даже мир видели сквозь пиксельную призму, он заставлял приходить, садиться перед ним на старый кожаный стул и смотреть, как он наливает себе чай и доливает в него коньяк из фляжки. Они с Троцким были из одного теста.

Луна ждал звонка и, дождавшись, вздохнул с облегчением. Наконец-то. Вчера, когда вождь никак не отреагировал на выходки той деревенской девчонки, Луна был готов подумать, что… но он не успел подумать что, потому что достаточно долго это оттягивал, чтобы дождаться звонка.

Отличие их коммунизма от старого коммунизма было в том, что они никогда не причиняли людям зла, как бы те ни мешали общему будущему. Они не убивали, не изгоняли, не ссылали и не убирали в подполье. Единственное, что они могли сделать, – забрать у заблудившегося и поэтому опасного товарища то, что ему и не принадлежало по праву, превратив снова в обычного, рядового человека, – память, которую каждый партиец получал после процедуры трансмиссии от деятелей прошлого. Так и Сталина нужно было превратить в обычную попутчицу, изъяв у нее память. Луна открыл ее досье, чтобы посмотреть, чья память была передана этой женщине. Как и Троцкого, его еще накануне заинтересовало ее имя: гордое имя Сталин не доставалось людям случайно. Обычно это было или наградой за большие достижения, или запланированным экспериментом.

Но, как он и ожидал, память у нее была от какого-то малоизвестного третьестепенного деятеля. Примечательного в девчонке было только то, что она была из последнего поколения подростков, спешно переведенных в Лонтадо в девяносто первом из последней подпольной советской шарашки, о которой не знал даже сам Горбачев. Некоторым из них тогда дали громкие имена, чтобы поощрить в разлуке с родителями. Кстати, Луна открыл детские файлы, может, он знал ее родителей?

Когда Луна прочитал, как ее звали до трансмиссии, у него затряслись руки.

* * *

В любую минуту теперь он мог потерять все, что у него было, потерять память и сам стать простейшей амебой-попутчиком. Потому что в детстве девчонку звали Елена Куравлева. Дочь вождя от той пухлой женщины, которая не захотела уехать с ним и осталась в России.

Луна не глядя налил и опрокинул граненый. На секунду он было подумал, что вождь проверяет его, – но тотчас отказался от этой мысли. Ведь он всегда был правой рукой Троцкого, подумал Луна, самым приближенным, самым верным членом партии, и он решительно не мог поверить, что вождь может сомневаться в нем. Они пережили вместе многое, но Луне никогда не было страшно, он никогда не боялся репрессий: в любой момент жизни, заглянув себе в душу, он мог с удовлетворением признать, что чист как стеклышко.