Семнадцать о Семнадцатом — страница 35 из 45

– Я охранник в супермаркете, Надежда Константиновна, – уточнил Францев. – Это такой большой магазин, где продается все подряд. Носки, помидоры, телевизоры, мороженая рыба.

– Я не знаю такого магазина в советской Москве. – Крупская оглядывала Францева с подозрением.

– Так ведь мы и не в советской Москве, – вздохнул сосед, поглаживая кота. – Советский Союз распался в тысяча девятьсот девяносто первом году.

Повисла пауза. Мухобойников предпринял попытку возвратиться в собственное сознание и втемяшить сумасшедшей старухе, что на дворе не тридцать девятый, а две тысячи семнадцатый год и пролетариат со своим вождем, и Макаренко, и пионерская организация, и весь СССР давно ухнули в тартарары.

– Который нынче год? – уточнила старуха.

– Две тысячи семнадцатый, – ответил Францев.

– Коммунизм победил во всем мире?

Охранник вздохнул сокрушенно:

– Нет, Надежда Константиновна. Победил мировой капитализм.

Кот взвыл, выдергивая хвост, придавленный желтой заскорузлой пяткой старухи. Крупская выскочила на улицу. Вокруг нее высились безобразные бетонные коробки – убогая пародия на социалистический рай, на смелые росчерки гениев конструктивизма. Толпа мужчин и женщин, одетых с отвратительным бесстыдством, спешила к стеклянным дверям приземистого здания. Да, это был капитализм!

Надежда ощутила его зловонное дыхание из закусочной, над которой светились латинские буквы. Жуткое иностранное слово иглой вонзилось в уставшее сердце. Оглянувшись, она увидела повсюду чужие, исковерканные буквы на светящихся вывесках. На ухом раздался зловещий хохот. Невидимый голос зазвал ее в хрустальную пещеру под названием «Деньга».

Ради чего же они боролись, истощая силы? В голодном, холодном Кремле, над гробами убитых соратников? Для чего надрывала она нервы и зрение, исполняя роль целого секретариата при муже, ведя переписку, переговоры и переводы? И неужели же это повсюду – деньга, магазины и лавочки, жующие рты, слепящая реклама? И весь этот зловонный ад – на костях миллионов погибших в Гражданской, на трупах голодающих Поволжья и Украины?

Человек будущего, назойливый Мухобойников, как жухлый тепличный росток рядом с мощными секвойями, гигантами прошлых дней, ввинчивался в висок своими скудными мыслишками. Надежда изгнала его.

О боги, боги мои – Маркс, Энгельс, Гегель и Фейербах! Как измельчал человек! Как стали пошлы и глупы его мечты, желания и цели.

Ей вспомнилось самое больное, трепетное – последние недели жизни Ильича. Как она сидела у постели больного и читала вслух Щедрина, читала «Мои университеты» Горького. Стихи.

Особенно вот эти, от которых на глаза наворачивались слезы: «Никогда, никогда коммунары не станут рабами!»

Словно клятва Ильичу, что мы, идущие следом, никогда не отдадим ни одного завоевания революции…

Надежда побежала к приземистому зданию, из дверей которого вытекала толпа бесстыдных женщин и мужчин. «Что у них там? Молельный дом? Храм Мамоны?»

В этом тайном здании, как чувствовала она, находится центр управления оболваненной рабской толпой. Там из людей высасывают кровь и жизненную силу.

Расталкивая выходящих, Надежда вбежала в стеклянный вестибюль под надписью «МЕТРО». Только в метро Мухобойников вспомнил, что на нем домашний махровый халат и тапочки, что он пьян и безумен.

Но в груди его пылал неутолимый жар, как после кремового торта, который был подан ему в санатории на семидесятилетний юбилей. Обострение, перитонит, беспамятство – Надежда Константиновна вернулась в ту минуту, когда в ее сознании зазвучал тоненький жалобный голос: «Надя, дай мне яду! Надя! Мне…»

Мухобойников выставил вперед голое отечное колено, завершавшееся слоновьей голенью, поднял лицо к потолку и всей силой еще мощных ораторских легких выкрикнул в черную массу рабов, проходящих от эскалаторов к дверям:

Нас не сломит нужда,

Не согнет нас беда,

Рок капризный не властен над нами.

Никогда! Никогда!

Никогда! Никогда!

Коммунары не станут грибами!

Наутро на пересечении Ленинского проспекта и улицы Крупской полицейский патруль обнаружил труп человека в домашнем халате. Он лежал на коленях памятника Ильичу, положив голову на бронзовые страницы газеты «Искра».

Молодой полицейский Абдукаххор Ассомиддинов в этот день впервые вышел на дежурство и впервые же увидел памятник Ленину и Крупской. Эти русские имена не говорили ему ровным счетом ничего, но скромно одетая молодая женщина, изображенная в скульптуре, вызвала волнение в его душе. Он подумал о том, что хотел бы взять такую женщину в жены. И с ней, а не с курящими, размалеванными блядями в обтягивающих штанах, которые бесстыдно разгуливали по Москве, он продолжил бы свой род, о древности которого и о своем прямом родстве с династией персидских царей Сасанидов Ассомиддинов даже не догадывался. Через четыре года он привыкнет к московским девушкам и женится на дочери Мухобойникова, которая будет изменять ему с его будущим напарником.

Нынешний же его напарник Бобокул Бободжонов вызвал труповозку и, заметив, как молодой Ассомиддинов разглядывает Крупскую, сказал по-таджикски: «Знаешь, кто это? Урну с ее прахом нес лично товарищ Сталин. А кто понесет урну с нашим прахом?» И Бободжонов тяжело вздохнул.

А душа Мухобойникова, уничтожаясь на лету в ледяном космическом пространстве, посылала далеким планетам последний салют.

Никогда! Никогда!

Никогда! Никогда!

Октябрь 2016 года

Глеб ДиденкоБратское

За год холерное кладбище выросло вдвое. Много лет оно упиралось в городские поля для выпаса, не смея покуситься на территорию живых, а потом, с городским разрешением, нахлынуло и дотянулось одним из свежих холмов до самой железной дороги.

В первый же год существования его назвали Братским: покойников ссыпали в глубокие рвы, засыпали живой известью. Болезнь пришла с востока, по реке и железной дороге, вспыхнула мгновенно, пронеслась по городу загулявшим в степи смерчем и так же внезапно стихла.

С того времени Федор копал здесь могилы – и с ним другие, переброшенные из-за свалившейся беды с городских кладбищ крепкие пьющие мужики. В общие рвы бросали и тех, кто не мог себе позволить отдельного пристанища: бедняков из Окаянки, Полтавцевки, Гаврюшки. В этих рвах Федор видел и свое будущее.

Первый раз в город двадцатипятилетнего Федора за деньгами с насиженного места погнал неурожай. Семья крестьянина погибла в тот год на пожаре, и он, не выдержав вида пепелища, уехал и прибился к городскому кладбищу. Годы шли, стирали из памяти лица близких, пока вся его прошлая жизнь не стала сплошным слепым пятном.

Квадрат кладбища Федор покидал редко, жил в каморке около покойницкой. Мужик не любил городской, заоградный мир. Как ни выйдешь – каждый норовит обмануть. И обманывали: бывший крестьянин всегда держал в уме случившееся, как притчу. Как-то, в толкотне и давке Нового базара, купил Федор сапоги у хитрого цыгана. Только снял свои, прохудившиеся, надел обновку, прошел квартал – дождь пошел. Наступил в лужу, и на обоих сапогах слетели каблуки. Присмотрелся: бумажные, только слегка кожей сверху обтянуты.

– Да и зачем выходить, – шутил Федор. – Что в городе происходит, то мужики расскажут, а если с кем встретиться хочется – так рано или поздно он все равно тут окажется. Чем важнее событие произойдет – тем больше принесут покойников. И несут все по осени.

И верно думал могильщик. Во втором году на кладбище доставляли рабочих. Перед этим пришел косоглазый Иван, сказал: «Безурядица, бастуют!»

Восемь могил копали до глубокой ночи. В городе объявили военное положение.

* * *

Федор привык к порядку. Длинные ряды холмиков, убери кресты, казались ему похожими на продолговатые линии перепаханного поля. Горечь по крестьянству принесла новую привычку. С магометанской части кладбища были видны сенные ипподрома, и, закидав землей очередную могилу, Федор припадал к ограде, вдыхая запах лошадей и свежего покоса.

Через три года хоронили разом сорок покойников; длинная процессия прошла вдоль христианского кладбища к еврейскому, пристроенному впритык. Слышно было, как кричат неподалеку: «Жидов громят!»

По слухам, которые пересказывали могильщики, евреи напали на русского, избили, разорвали портрет государя, что тот нес. Был сожжен дотла Новый базар, где стояло много еврейских лавочек. Сильный ветер доносил до могил пепел и запах гари.

* * *

В шестом году, в самом начале, на кладбище поступил бывший студент, Максим Прокофьев, отчисленный, как сам он говорил, за неуспешность. Когда мужики начали задирать его, щуплого, Федор вступился. Прокофьев не бравировал грамотностью, вел себя с почтением к возрасту бывалых могильщиков, был хорошо осведомлен о происходящем в городе, приносил газеты, читал неграмотным вслух.

Той же осенью на кладбище состоялась первая казнь. Федор наблюдал за конвоем из-за ограды. Шестерых заключенных вела казачья сотня – несколько всадников впереди, несколько позади. Остановились за кладбищем, поставили столбы, привязали преступников. Федор слышал, как один из привязанных что-то крикнул, но ветер донес до него одно слово – «точнее…». Прогремел выстрел, и за ним долетела, поглотила Федора тишина. На обратном пути к мужику подъехал казак, позвал:

– Хлопец, подмоги закопать кичку. Там один вашенский есть, да не справится он.

Федор дошел до телеги, на которую уже уложили трупы, рядом с ней стоял Прокофьев. Вывезли тела за железную дорогу, к степи.

– Чаво сделали-то оне? – спросил Федор у казака, разминая мышцы.

– Чаво-чаво… Ражбойники. Хлебный обкрали, кашшу унешли, – прожужжал казак, не вынимая трубку изо рта.

– Эскпорприировали, – сказал Максим, до этого молчавший. – Революционеры это.

– А, бунтовщики… – Федор перехватил лопату поудобнее. – Шо не на погост? – снова обратился к сотнику.