Семнадцать рассказов (сборник) — страница 7 из 33

А к двум певцам присоединились ещё и ещё голоса, — целый хор, целый концерт соловьёв загремел вокруг, — с каждою минутою всё громче, одушевлённее, томительнее…

По сухим жёлтым щекам игумена катились слёзы, но этого никто не видел: он стоял под густою черёмухою.


Август 1886

Римский прокуратор

Синий, зыбучий туман начал редеть. Он стал колыхаться, растягиваться, всё больше и больше делаться прозрачным, наливаться и пурпуром, и золотом, и теплом. Край неба на востоке вспыхнул ярким божественным пламенем, и могучий солнечный шар тихо начал всплывать и возноситься над великим городом востока.

То наступал чудеснейший и величайший день мира: никогда, — ни прежде, ни потом не было такого дня, — да он и не мог повториться!

Иерусалим зашевелился навстречу молодому ясному блеску. В воздухе пахло весною, — южною, страстною, благоухающею весной. Сады, полные ночной росою, стояли как дымкой закутанные в ласковое сияние утра. Каменные башни были не белыми как всегда, а ярко-алыми, точно ожили они, и тёплая кровь билась под их нежною мраморною оболочкой. Золотые крыши храмов сверкали как малые солнца. Холодные фонтаны журчали в водоёмах; ослы давно ревели на базарных площадях; стада баранов, вздымая пыль, тянулись куда-то по узким улицам. И всё больше и больше прибавлялось оживления, и пёстрые толпы густели всё больше.

И день начался как всегда. Как всегда, накануне великого праздника, было шумно и оживлённо в городе. Как всегда, все торопились покончить с своими делами заранее. чтобы к закату солнца освободиться и спокойно, с чистой совестью есть свою пасху. Между евреев виднелись греки, римляне, египтяне, индусы. Порою спешно проходил куда-то хмурый фарисей или иродианин в блестящей одежде, — и толпа с почтением давала им дорогу. На мулах проезжали с полузакрытыми лицами женщины; раза два мелькнул кое-где римский паланкин; араб на высоком верблюде покачивался над толпой и гремел бубенцами.

Негр, сидевший на ступенях мраморной лестницы дворца, чёрный негр, с жемчужным оскалом зубов и в короткой оранжевой тунике, — не особенно был взволнован приближением целого сонмища евреев, которые вели Кого-то по высокому Тиропеонскому мосту. Было, правда, рано, — но мало ли какая нужда могла встретиться у евреев к прокуратору Рима. И негр болтал на ломаном латинском языке с бритым воином, что опёршись на меч, в шлеме, панцире, с узорным щитом стоял тут же на страже, прислонившись спиной к колонне. Он смеялся и скалил зубы; смеялся и воин; но смеялся сдержанно, как римлянин. Это не был жалкий наёмщик, преторианец, который пошёл за ничтожную плату на службу к ненавистным деспотам. Это был кровный сын Рима, — он прибыл сюда с прокуратором в числе немногих для поддержания славы и чести первого в мире народа. И если негр спокойно глядел на приближавшуюся толпу, то он смотрел на неё презрительно, как и подобает смотреть властелину.

— Что нужно? — грубо спросил он, видя, что толпа валит прямо на портик и готова в исступлении осквернить своими пятами мозаичный пол дивного здания. Улыбка сбежала с его губ, углы рта опустились, брови сдвинулись. — Что нужно?

Из остановившейся толпы выступил священник в широкой одежде, с окутанной по закону головой, обвешанный кистями и амулетами.

— К прокуратору, — заявил он на чистом римском диалекте. — Привели преступника. Очень спешное и важное дело.

Негр проворно вскочил, мягко переступая босыми ногами по плитам, пробежал портик и только что собрался отворить кедровую тяжеловесную дверь, как на встречу ему показался коротко остриженный писец прокуратора.

И он, этот писец, также строго взглянул на толпу, и головой даже не кивнул, хотя и видел, что пред портиком стоят почтенные седобородые члены синедриона.

Священник гордо поднял голову.

— К прокуратору, по важному делу, — повторил он, смело глядя в глаза писцу. — Преступник обвинён «в оскорблении величества» и осуждён на смерть. Просим прокуратора выйти к нам. Мы сегодня по закону войти в преторию не можем.

Писец вдруг как-то сгорбился. Самое ужасное преступление, вызывавшее целые моря крови в Риме, привело сюда эту толпу. Он слегка поклонился и торопливо прошёл обратно за тёмную кедровую дверь, которая за ним неслышно затворилась.

* * *

Прокуратор был не в духе. Он всегда бывал не в духе, когда приезжал в Иерусалим. Ему казалось, что этот великолепный дворец построен на кратере, что здесь никогда нельзя ручаться ни за что. Он жил в своей Кесарии, сюда же приезжал только на большие праздники, когда скоплялось много народа, и скорее всего можно было ожидать восстания. Он знал этот народ: пронырливый, фанатический, непримиримый. Он ненавидел евреев, а евреи ненавидели его.

Когда писец вошёл к нему, он лежал на тигровой шкуре без обуви, со свитком Горация в руках, прислушиваясь к неясному гулу толпы, раздававшемуся за стенами.

— Не могут войти в преторию! — раздражённо крикнул он, спуская на ковёр ноги, — Закон не позволяет! Завтра пасха! Осквернятся если войдут! Какая еврейская чистоплотность!.. А смертные приговоры постановлять можно и человечно!..

Он отшвырнул привычным движением Горация прямо в большую серебряную вазу, что стояла возле ложа. Его возмущала религиозная самостоятельность евреев; они, прикрываясь ею, очень ловко уклонялись от римского закона. Рим всегда был нейтральным в вопросах религии; а у евреев закон был связан неразрывно с религиозным кодексом пятикнижия Моисея. Римлянин мог осуждать на смерть, но подвластное ему жалкое племя, — как оно могло распоряжаться человеческой жизнью? Для идеала государственного строя пусть гибнут миллионы жертв, — но это должны быть осмысленные жертвы, а здесь, у этих евреев…

— Я к ним выйду! — морщась прибавил он, опускаясь в кресло и протягивая рабу ноги для обуви.

Пока раб, смочив в душистой влаге полотенце, осторожно вытирал их, в голове прокуратора носились смутные тяжёлые воспоминания прошлого. Он уже шесть лет правит Иудеей — и шесть лет постоянные столкновения с этой ненавистной нацией! Он вывесил щиты цезаря Тиберия на портике своего дворца, — вывесил их из почтения к властителю мира, — из-за этого чуть не возгорелся народный бунт. Послали донос цезарю. Цезарь сделал ему выговор и велел щадить религиозную нетерпимость. О, если бы это была религиозная нетерпимость! Он для их же блага, для чистоты, для освежения города вздумал устроить водопровод, провести в центр города по акведуку воду, устроить фонтаны и бани. При храме была казна, было огромное количество денег, на что же их и употребить, как не на эту существенную потребность! Но сам же народ, сам же народ заволновался, стал протестовать, что священные деньги идут на житейские нужды. Это был открытый мятеж, открытый бунт. И прокуратор поступил варварски, гнусно-варварски. Он переодел своих наёмников в еврейские одежды. и они, сокрывши под широкими складками кинжалы, рассыпались в толпе. Тайный убийца с политической целью, — да разве это было чуждо Риму? Он предложил толпе разойтись, оставить свои крики, — но крики продолжались. Тогда он махнул платком, убийцы обнажили мечи, а толпа в ужасе ринулась по домам, оставив сотни трупов на площади… Зачинщиков или невинных? — этого Пилат не знал, да и не хотел знать.

И вот опять этот праздник, от которого он не может отделаться, как представитель римской власти, той власти, которая не имеет права даже внести своих серебряных орлов, значки своих легионов, в покорённый город. Опять эта бушующая толпа. Надо быть с ней сдержанным, не то опять донос к цезарю. Но надо поддержать величие власти, не следует уступать и пяди своих прав. Кого они ещё там судят?

Он смелыми, гибкими шагами пошёл к выходу, небрежно набросив на плечо красивыми складками драпировавшуюся тогу. Он ещё не выходил сегодня из дворца. Яркое солнце охватило его целым морем лучей. Меж смоковниц, тополей и кипарисов сада кружились голуби, водомёты лили жидкое серебро в бассейны, и такая живительная весна вокруг!

Толпа замолкла при его выходе. Смутный гул утих. Опытный взгляд прокуратора сразу увидел нечто необычайное: вся знать еврейского духовенства была на лицо, и поместилась впереди полукругом. Она сверкала дорогим шитьём и дорогими тканями, — и какой это был контраст с бушующей, опалённой, грязной толпой, что волновалась там, сзади, что-то покрикивая, подымая руки, поёживаясь как зверь, ожидающий добычи. А между священников стоял Кто-то, Тот, Кого они привели.

Пилат вздрогнул. Простая, полуразорванная одежда, бледность, следы поруганий на лице и руках… Но ни робости нет, ни страха, взор спокоен и лучист. Прокуратор быстро оторвал от Него свой взгляд и перевёл его на синедрион.

— В чём вы обвиняете этого человека? — спросил он.

* * *

В первый миг синедрион смутился. К правителю привели Осуждённого на смерть только для утверждения приговора: самовольно казнить они не могли. А прокуратор, по-видимому, собирался снова Его судить, начать новые расследования по делу.

— Когда бы Он не был злодей, — раздался строгий голос из сонма священников, — мы бы не привели Его к тебе.

То было первое оскорбление, нанесённое Риму. Так дерзко с властителями не говорят. Прокуратор повернулся, чтоб идти.

— Так и судите Его сами, по вашему закону, — ответил он, делая шаг к двери.

— Мы не можем никого приговаривать на смерть, — загремело ему вслед, — Он преступник: Он развращал народ, запрещал платить подать цезарю, Он царём называл себя!

Пилат опять встретился взглядом с Приведённым. Он тих и молчалив, точно не ради Его всё это бурливое собрание. Невыразимое отвращение к толпе, желание не дать ей в руки её жертву закипело в римлянине. То не был порыв человеколюбия, то было желание властителя показать свою силу, не утвердить приговора. Изо всех обвинений, которые он расслышал в этом гаме голосов, существеннее всего был крик. «царём называл себя!» — это уже колебания римской власти…

— Иди за мной! — сказал прокуратор.