Вот тогда-то и появился среди московских любомудров черноризец Феодосии — вельми ученый муж, до тонка познавший великую науку острологикус.
Плещеевы, Ртищевы, Беклемишевы (поговаривали и о Морозовых, и о Нарышкиных, и о многих иных сильных людях) слушали старца Феодосия, зря в латинскую далеглядную трубу, прозванную тем не менее греческим именем «телескопе».
Однако и из Москвы пришлось Феодосию уйти, ибо о тайных сборищах острологиков прознали патриаршие псы, а после того оставалось ждать либо монастырской тюрьмы, либо кремлевского застенка.
К тому времени собинный друг Феодосия, Леонтий Плещеев, познавший от него азы нового учения, государевым соизволением получил в кормление Вологду, и черноризец отправился к новоиспеченному воеводу.
Что произошло в Вологде, мы знаем. Страшась длинных рук Варлаама, Феодосий бежал в Польшу и поселился в твердыне польских ариан — Ракуве.
— В Ракуве, Иван Васильевич, ариане, или же, как мы себя называли, «польские братья», — жили, почитай, двести лет. Построил для нас то местечко и поселил там крепко приверженный арианскому учению дворянин Ян Семенский. К нему-то, в Ракув и сбежались со всей Европы те, кто исповедывал истинную веру, открытую Лелием и Фаустом Социнами.
— Стало быть, есть истинная вера, брат Феодосии? — спросил Тимоша. И по тому, как он это сказал, было не ясно — всерьез он говорит или шутит.
— Есть истинная вера, Иван Васильевич. Есть.
— Чем же она лучше прочих? — снова так же непонятно спросил Тимоша.
— А вот чем.
Феодосии сунул руку в один из стоявших рядом глиняных горшков и достал оттуда свернутую трубкой тетрадь.
— Сам прочтешь, или мне читать?
— Что ты, Феодосий. Если не пойму чего, то враз о том и спытаю.
Феодосии положил тетрадь на стол, крепко прижал ладонью, Однако перед тем как раскрыть, сказал:
— Прежде чем начну читатъ, хочу сказать тебе, Иван Васильевич, нечто. В тетрадь эту выписал я самое важное из того, о чем писали ученики Лелия и Фауста. Были среди них и поляки, и итальянцы, и литвины, и русские, и немцы, но суть их всех была одна — они считали всех людей земли братьями, звали всех жить в мире, и поклоняться тем богам, которых люди выбирали сами себе в зрелом возрасте и в здравом уме.
— Как так? — спросил Тимоша.
— А так, что если ты родился в православной семье, то не следует тебя, несмышленого и бессловесного тащить в церковь и крестить по обряду твоих родителей, а нужно подождать, пока ты вырастешь и по здравом рассуждении сам выберешь себе веру.
— Как Христос? — догадался Тимоша.
— Не только как Христос. И пророк Моисей, и пророк Мухаммед, и Будда — индийский вероучитель — все обретали истину через божественное откровение возрастом не в две недели и не в три, а будучи мужами мудрыми, посвятившими поискам истины многие годы.
— Сие разумно, брат Феодосии. Однако, если только в этом смысл вашего учения, то далеко ему до всеконечной правды.
— Не спеши, Иван Васильевич.
Феодосии хмуро глянул на Тимошу и медленно протянул через стол тетрадь.
— Читай сам. А я пойду на вольный воздух, на божий свет. Феодосии вышел, и Тимоша, услышав, ник посыпались камешки из-под его ног, понял, что отправился черноризец к морю ставить сети. «Не скоро теперь вернется» подумал Тимоша и пододвинул к себе тетрадь.
«Все люди земли — дети бога и нет для него ни пасынков, ни падчериц, все ему — сыновья и дочери. А ныне, когда существует столько христианских церквей — какая из них может объявлять себя единственно истинной? Католики считают только себя верными слугами Христа и подлинными учениками. Православные полагают, что лишь они сохраняют христианство в чистоте и обвиняют католиков в схизме. Лютеране и кальвинисты, гугеноты и цвинглиане предают анафеме и католиков, и православных, объявляя всех не согласных с ними еретиками, а папу — антихристом.
Какая же из церквей может притязать на авторитет, которым пользовались апостолы?» (Сие речено Самуелием Пшипковским, секретарем короля Владислава).
Далее шла вторая запись.
«Кто отказывает другому в мире и говорит, что он уничтожит его, дает своему противнику такое же право, ибо где нет места для законов мира, там действуют законы войны. Однако в войне нет спасения ни для одной из враждующих сторон». (Сие писано Янусом Крелием).
«Христос был простым смертным, подобно тому, как были простыми смертными пророки Моисей и Будда — и после Христа — Мухаммед. А троица, коя есть поповское хитросплетение отца, сына и святого духа, — есть глупость, злокозненное устроение, измышленное ленивыми и алчными иереями.
Таковым же устроением является и созданная ими церковь, кою следует считать скорее домом дьявола, чем домом бога, ибо нет в поповской церкви ни любви, ни мира, ни добра.
Все люди суть у бога: и татары, и немцы, и прочие и нельзя распалять сердца их злобою друг против друга из-за того, что они по-разному поклоняются своему Творцу». (Сие писано Феодосией Москвитином, по прозвищу Косым).
Тимоша прикрыл тетрадь и вышел из кельи. «Вот они какие — польские братья, — подумал он. — Значит, когда бы я был рожден в доме кого-нибудь из них, то только теперь мне нужно было избрать для себя веру: принять крещение, или же, если оно не пришлось мне по душе — не принимать.
И разве считали бы они за грех, если б избрал я закон Магомета, в который турки обратили меня угрозой смерти?
И наверное, — подумал дальше Тимоша, — не нужно человеку принимать один какой-то закон — Моисея ли, Будды ли, Христа ли, — а знать все их, и тогда не будет на земле еретиков и схизматиков, гяуров и идолопоклонников, но все станут искать истину, ибо свет плоти — Солнце, свет духа — Истина».
Феодосий вернулся к вечеру. Они пожарили добытую им рыбу и сели на бревне у входа в келью. Молчали, думали.
Первозданная тишина стекала на землю со звезд. Где-то далеко-далеко чуть слышно шуршало море.
— Скажи, Феодосии, — тихо спросил Тимоша, — ту правду, что отыскали польские братья, как утвердят они в мире? И Феодосии ответил:
— Не знаю. Добром мир не принимает истину, а заставлять верить во что-нибудь силой — тоже нельзя.
— Но можно сначала искоренить неправду, а потом насадить справедливость и истину! — воскликнул Тимоша.
— Я знаю только одного человека, который сейчас пытается это делать.
— Кто он?
— Казацкий гетман Хмельницкий.
Глава семнадцатая. Снова вместе
Константин Евдокимович Конюховский, трудник знаменитой на всю Болгарию Рильской обители — в эту ночь спал словно каменный; вконец измотала его за прошедший день работа на монастырской конюшне. Хоромы, где спали монастырские трудники — пахари, плотники, огородники, кожевники, портомои, конюхи, садовники и прочий работный народ — были просторны, однако ж и народу в них лежало немало: едва не две сотни мужиков, развесив портища и всякую рвань, какой обматывают ноги, спали, храпя и стеная, в мешкотном шуме и великой духоте.
Проснулся Костя оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. Возле него стоял привратник, чья келья была выбита в толще монастырской стены у ворот в обитель.
Костя потряс головой, отгоняя сон, спустил с полатей ноги и спросил хрипло:
— Что стряслось, отче Борис, что будишь ни свет ни заря?
— Пришел середь ночи в обитель человек. Христом богом молил впустить. Замерзаю, говорит, умираю студеной смертью.
— Ну, а меня-то ты, отче, пошто разбудил?
— Говорит тот человек, что он брат твой названный.
У Кости ёкнуло сердце: неужели Тимофей? Выскочил на мороз скоро, старец за ним едва поспел. Добежал до ворот, откинул дверцу малую, кою звали монахи «неусыпным оком», и увидел в предрассветном сумраке незнакомого человека: бородатого, в ветхом азяме, в треухе рваном. Стоял человек скособочившись, опираясь двумя руками на суковатый посох.
— Кто таков? — спросил Костя.
— Костенька, брат мой названный, — тихо просипел бородатый и, приблизившись к отверстому «недрёманому оку», оказался лицом к лицу с Конюховым. Разного цвета глаза глянули на Костю и он, сорвав трясущимися руками щеколду, прижал к груди хворого и вконец застывшего странника.
Тимоша пролежал в монастырской странноприимной больнице более месяца. В больничном покое кроме него лежали и иные скорбные телом и головою люди. Поэтому он ни о чем не рассказывал приходившему к нему Косте, ожидая часа, когда выйдут они за стены обители и всластъ обо всем наговорятся.
И однажды, когда зима начала пятиться за укрытые снегом и льдом Рилъские горы, когда над узкими окошечками больничных покоев повисли веселые светлые сосульки и на камни монастырского двора стала, звеня, падать капель, Костя пришел к Тимоше с большим, туго набитым мешком, и они, взявшись за руки, вышли на синий свет, под золотое солнце.
Пройдя мимо церквей и келий, мимо архипастырских палат и общежительского дома, мимо многих служб и трапезной, мимо домов, где жили странники, послушники, трудники, — они вошли в баню и долго-долго плескались, мылись и просто так, ничего не делая, блаженствовали праздно, лёжа на каменных лавках и нежась в тепле, чистоте, свежести.
А потом Костя развязал мешок и с озорной улыбкой вынул рубаху, порты, сапоги — все новое, только что сшитое. И когда Тимоша надел все это, оказалось, что в мешке есть и ещё кое-что. Подмигнув другу, Костя озорно встряхнул мешок и в нем звякнули, стукнувшись друг о друга, штоф и шкалики.
Обогнув длинную стену обители, друзья свернули сначала на торную дорогу, потом на узкую тропинку и пошли к ближнему лесу, ещё мокрому и черному, но уже и высветленному робким пока ещё солнышком.
Разложив небольшой костерчик, друзья умостились на еловых лапах, как в давние лета возле Вологды, когда застигала их в лесу ночь, а земля была холодна и сыра.
В лесу пахло талым снегом, прелым прошлогодним листом, дымом костра и той невыразимой свежестью, какую приносят в самом начале весны летящие с полудня теплые ветры.