Поначалу подьячий оборачивался к Косте и, изобразив на лице сугубую злость, тыкал в него пальцем. И голос у него был звонкий, пронзительный. Потом вертеться в седле подьячему надоело и кричать, он стал тише и только когда стали приближаться к Кремлю, снова закрутился и завопил по-прежнему. Костя шел, опустив голову, искоса поглядывая на избы, на людей, что теснились вдоль пути, по которому его вели. Почти на всех лицах видел Костя любопытство и страх и лишь на немногих — злую и жестокую радость. Несколько раз пытались прорваться к нему пьяные и юродивые, но стрельцы, сплотившись, не пропускали их к узнику. Однажды оглянувшись, Костя увидел невеликую толпу любопытных, шедших за ним следом.
У ворот Кремля стрельцы отогнали любопытных и, враз посуровев, быстро погнали Костю к черной избе, что стояла притулившись к стене. «Пыточная» враз узнал Костя свое новое пристанище, и, сжав зубы, шагнул через порог.
Он не помнил, сколько раз приносили и уносили его из пыточной избы. Потерял счет ударами ожогам. Только вздрагивал, когда тянули жилы и раскаленными щипцами рвали тело. Когда сознание покидало его, палачи, бросив Костю на рогожу, выволакивали бесчувственное тело за дверь и тащили в подвал Чудова монастыря, стоявшего в двадцати саженях от пыточной.
В келье — не то во сне, не то наяву — приходили к нему ангелоподобные седобородые старцы в черных схимах с белыми нашитыми поверху крестами и черепами. Тихо касались изъязвленного тела, умасливали раны, вправляли суставы. Молились неслышно, а когда Костя приходил в себя, удалялись из кельи, чтоб не мешать короткому сну несчастного.
А однажды пришел к нему старец, при появлении которого все иные стали безгласны. Древний схимник, взяв Костю за руку и глядя прямо в глаза ему подслеповатыми, слезящимися, выцветшими от старости очами, прошептал с трепетом и благолепием:
— Вразумись, сыне. Спасение твое грядет к тебе. Жалует к тебе святой отец, игумен сей святой обители.
Схимник, склонившись в земном поклоне, отошел в сторону и рядом с Костей оказался ещё один старец. Глаза у него были умные и на самом их дне увидел Костя печаль и безмерную усталость.
Коротко помолившись, игумен положил руку на голову Кости и стал спрашивать кротко и ласково о том же самом, о чем выспрашивали его дьяки и подьячие на пытке.
Палачам и подьячим Костя ничего не говорил, лишь ругался самыми черными словами, какие только знал, плевался, пока была слюна, и кричал до изнеможения. И ни слез, ни мольб о пощаде, ни обещаний рассказать что-либо не видели и не слышали палачи и судьи, сколь ни бились над ним, истерзанным. А здесь Костя вдруг заплакал. И уткнувшись в пахнущую ладаном и сухими травами руку игумена, стал, захлебываясь слезами, бормотать что-то невнятное.
Старец недвижно сидел и молча гладил Костю по голове, слушая все, что говорил узник, с великим вниманием. И если бы Костя мог поглядеть на все это со стороны, то увидел бы, что пастырь духовный более всего похож на рыбака, поймавшего на уду большую осторожную, долго не дававшуюся рыбину, и очень боявшегося, как бы рыбина не сорвалась.
Но постепенно старец стал понимать, что Костя бормочет нечто, из чего извлечь какую-нибудь пользу едва ли будет можно. Говорил Костя только о себе, а о супостате Тимошке лишь повторял бессчетно: «И был он мне великий друг и сберегатель. И был он не скудный человек, и было ему, что давать…»
Соломонида ушла из Вологды в Москву, как только узнала, что Тимоша и Костя бежали неведомо куда. Она помогала молодой невестке — ни вдове, ни мужней жене — управлялась по дому, работала на огороде, ходила за коровой, присматривала за внучатами.
Она не видела, как вели по Москве Костю Конюхова, но, услышав об этом, долго плакала и молила Богородицу уберечь и его, и сына Тимошу от великих напастей.
Об эту пору случился в Москве владыка Варлаам, и Соломонида пошла к нему — просить заступы за Костю.
Владыка сильно постарел. Прежними оставались лишь глаза — суровые, ясные.
— Чего хочешь, Соломонида? — спросил Варлаам.
— Хочу Костю Конюхова видеть, владыко, батюшке.
— О сыне, поди, хочешь его расспросить?
— О нем, владыко.
— Скажу кому надо, чтоб пустили тебя к нему, — ответил Варлаам, вздохнув, и встав на колени перед образом Пречистой, стал класть земные поклоны и шептать что-то.
Встала на колени и Соломонида.
— Пречистая матерь, — шептала она, — не дай сгинуть моему сыночку. Помоги ему, сохрани Тимошеньку.
И, шепча, плакала беззвучно.
Владыка обещание сдержал: Соломониду пустили в Кремль, за стену Чудова монастыря.
Увидев Костю в тайной келье, Соломонида упала без чувств.
Старец, что привел её к вору Костке, брызгал в лицо Соломониде водой и растерянно ахая, бормотал нечто невнятное.
Очнувшись, Соломонида заплакала. Она рыдала безутешно и долго, целовала Косте вывернутые, бессильно опущенные руки, седую голову, исхудавшее лицо, глубоко задавшие исстрадавшиеся глаза.
Костя тихо рассказывал ей о Тимоше, глаза его были полны слез, голос прерывался и дрожал.
Уйдя из кельи, Соломонида не вернулась домой. Она побрела вниз к реке и долго-долго шла через посады и слободы, пока не вышла в поле и не увидела впереди белые резные башни Новодевичьего монастыря.
Мать игуменья терпеливо выслушала сбивчивый рассказ Соломониды о её горе.
— Велики грехи у сына твоего, сестра, — сказала игуменья. — Много молитв надо будет вознести господу, чтоб замолить малую толику содеянного им.
Так в Новодевичъем монастыре появилась старица, принявшая в монашестве имя Стефаниды.
Анкудинова схватили в Голштинии. Голштинский герцог Фридрих сам явился в тюрьму поглядеть на диковинного беглеца, чтобы решить, какую мзду следует запросить у русского царя за его бывшего подданного.
Тимоша был худ, оборван и грязен. Он знал, что государевы тайные люди идут за ним по следу и потому не назвал себя ни Анкудиновым, ни Шуйским. Он назвался Демьяном, не помнящим родства, бежавшим из Пскова от страха перед казнями князя Хованского.
Герцог пожевал бескровными губами, постоял, склонив голову к плечу, и ушел, не сказав ни слова.
Однако он понял, что русский, столь хорошо говорящий по-немецки, и даже вставивший в разговор латинское изречение, конечно же, не тот, за кого себя выдает.
Фридрих приказал строго стеречь узника и отправил во Псков гонца, чтобы известить воеводу о попавшем в его руки пленнике. Однако ещё по дороге гонец узнал, что в Кенигсберге какие-то люди раздавали листы и много раз кричали на рынке и у ратуши о некоем русском человеке, бежавшем из Москвы с государевой казной и побившем многих честных людей.
Приехав в Кенигсберг, гонец пошел к ратуше и на дверях её увидел лист, в коем извещалось, что тот беглец «волосом чернорус, глаза разноцветные и нижняя туба поотвисла немного».
В листе у гонца описание было точно таким же. Повернув коня, он помчался обратно, расспрашивая по дороге, куда проехали шестеро русских.
Нашел он их довольно быстро, потому что в каждой деревне и в каждом городе, и в корчмах, и на постоялых дворах рассказывали те люди всем, кто им попадал на пути, об одном и том же: о беглом русском разбойнике, и о наградах, которые ждут любого за его поимку. В польском городе Гданьске гонец настиг русских.
Их начальник — Петер Микляев — сносно говорил по-немецки и гонец легко объяснил, какая забота привела его к нему.
Толстый, широкоплечий Микляев, вначале важно взиравший на гонца, аж подпрыгнул от радости и закричал неожиданно высоким бабьим голосом нечто непонятное, заставившее гонца подумать, что, наверное, именно так кричат татары, когда к ним на аркан попадает хорошая добыча — будь то добрых кровей конь или богатый пленник.
Через десять дней Микляеву показали пленника.
Оскалив зубы и вытолкнув из бочкообразной груди воздух, Микляев произнес только одно слово:
— Он.
Тем же крестным путем, каким недавно прошел Костя, надлежало пройти и Тимоше.
Везли его в открытых санях, еле одетого, и Микляев выходил к нему из крытого теплого возка, чтобы покуражиться над арестантом — и в который уж раз! — подробно рассказать, как пытали Костю и как будут пытать его самого.
Перед самой Москвой Тимоша выполз из-под веревок, которыми привязали его к саням, и бросился на дорогу — под копыта скачущей следом тройки. Однако и тут ему не повезло. Возница ловко свернул в сторону и его лишь задело одним полозам, порвав зипун и переехав ногу.
— Легкой смерти ищешь, вор! — неистовствовал Микдяев, по-волчьи скаля зубы и пиная ногой скрючившееся на дороге тело.
— Вяжи его, ребята, как мамка пеленала! — визжал Микляев.
Тимоше не пожалели пинков, зуботычин и веревок, и, накрепко привязав к саням, повезли дальше.
Никто не встречал его у стен Москвы. Накинув на Тимошу рогожи и заткнув в рот кляп, чтоб не кричал, — ранним утром 28 декабря 1653 года его ввезли в Москву.
Он лежал ничком, на животе — так измыслил Микляев — и подбородком отсчитывал все рытвины и ухабы московских улиц.
Первое, что он увидел, когда сдернули с него рогожи, — черный дверной проем и в нем известного всей Москве безносого палача Федьку по прозвищу Гнида.
Палач что-то сказал ему, но Тимоша не расслышал, и Федька, ярясь, хватил его кулаком по липу. Тимоша упал, но его тут же подняли и, схватив под руки, поволокли в застенок.
Государь призвал Петра Микляева. К себе, в жилую палату, и ласково глядя, слушал бахвалистые петькины речи. И хоть привирал Микляев без меры, государь его не перебивал и внимал его рассказу с удовольствием.
Хлопнув в ладоши, призвал из соседней горницы бывшего при нем стольника и сказал распевно, ласково:
— Вели всем боярам тотчас же идти к пытке. А сему молодцу вели дать тридцать рублей и, поглядев на стоящего столбом Микляева, — добавил: