Семья Берг — страница 5 из 93

— Родители веруют, а я — так себе.

— Ага, все-таки, значит, крещеный. Ну, иди, иди в артель, работай.

Поскольку подъемных кранов и лебедок почти совсем не было, все грузы перетаскивали на себе грузчики, народ бывалый и закаленный. Они носили на спине закрепленную на плечах клиновидную деревянную подпорку для установки груза. И Павлу нацепили через плечи широкие ременные захваты с опорой, скрепленные на груди и сзади. Он пригнулся, два мужика установили на опору мешок с пятьюдесятью килограммами муки. Новоиспеченный грузчик Павел, который сам весил ненамного больше, осел под его тяжестью, крякнул, собрал все свои силы и выпрямился. Слегка покачиваясь, пошел он в общей цепочке грузчиков по узким шатающимся сходням — вверх на баржу. Только бы не свалиться в воду!

Так проработал он три года. Крепкий не по летам под влиянием физической нагрузки и свежего волжского воздуха Павел еще больше вытянулся, мышцы его окрепли. Он привык к тяжелому труду и сдружился с грузчиками, а те считали его своим. От них он перенял все привычки русских работяг, усвоил их крепкий лексикон и заменил им свой еврейский акцент. Никто никогда не признавал в нем еврея.

Когда старшина кричал «Шабаш, кончай работать!», Павел утирал пот со лба и прямо на берегу садился со всей артелью «пошабашить» — поесть. Обычной едой была большая ароматная круглая краюха свежеиспеченного черного хлеба. Старшина, прижимая краюху к груди, нарезал ее большим ножом на длинные толстые ломти. Каждый получал свой ломоть и посыпал его щепоткой крупной желто-серой соли. Соль была ценным продуктом, на пристанях ее выставляли прямо в солонках, на которых красовалась надпись: «Пальцами и яйцами в солонку не тыкать». Но для грузчиков яйца были редким лакомством.

В приправу к посоленному хлебу шли сочные помидоры и крепкие огурцы с грядки, да сушеная вобла, таранка, которая всегда штабелями лежала возле пристани, прикрытая брезентом.

Иногда артель грузила бочонки с осетровой икрой. Тогда, по договоренности, кто-нибудь один ронял бочонок, как бы случайно: разбитый бочонок должен был достаться всей артели. Тогда старшина, нарезав ломти хлеба, накладывал на конец каждого ломтя две-три деревянные ложки икры. Кусать ломти начинали с противоположного от икры конца, а когда доходили до икры, перекладывали ее на следующий ломоть. Опять ели с другого конца и только в конце второго-третьего ломтя смачно жевали с самой икрой. Называли этот процесс — «жрать вприглядку». Павел ел с волчьим аппетитом и, ухмыляясь в душе, вспоминал, как совсем еще недавно он должен был есть только кошерную пищу.

По субботам хозяин платил артельщикам и «ставил» им мутноватую, но крепкую водку в громадной бутылке-«четверти». Пили из граненых стаканов и оловянных кружек, заедая воблой и хлебом. Захмелев после двух-трех стаканов, пели протяжные и грустные народные песни: чаще всего затягивали «Эй, ухнем», а потом — «Вниз по матушке по Волге» и «Из-за острова на стрежень». Научился с ними петь и Павел: у него был приятный баритон, и его голос выделялся из хора. Некоторые ребята напивались «до положения риз» — на ногах не стояли, блевали, валились прямо на землю, и мощный храп раздавался далеко вокруг. Те, кто еще стоял на ногах, в сумерках, шатаясь, отправлялись «по бабам». Проститутки вились тут же, пристраивались к пьяным, хихикали и кокетливо задирали подолы юбок. Павла ребята тоже звали с собой:

— Пашка, а Пашк, айдать, что ли, по бабам, пое…аться.

У Павла на щеках только недавно появился пушок, он стеснительно отказывался. Женщины? Теперь он редко бывал дома и совсем отвык от тихих и скромных еврейских девушек-недотрог, застегнутых по самую шею, с головами, покрытыми платками. Те девушки ему не нравились, русские были привлекательней, но связываться с ними он побаивался: в нем еще живо было традиционное представление о том, что еврею нельзя заниматься любовью с «гойкой», или «шиксой», — нееврейской женщиной. Это было одно из первых правил, записанных в Торе. И хотя ни в русского, ни в еврейского бога он не верил, но что познается в раннем детстве, зачастую остается в человеке надолго, навсегда. Переступать эту черту было ему как-то страшновато. К тому же, прочитав много романов и будучи романтиком в душе, он считал, что для связи с женщиной нужна хоть какая-то доля любви или увлечения. Эта вот любовь, как искра, должна зажечь в нем огонь — огонь желания. И еще Павел знал, как много вокруг больных сифилисом. На пристанях и на баржах он насмотрелся на сифилитиков, у которых нос проваливался настолько, что они должны были прикрывать лицо тряпкой.

Старшина как-то раз рассказывал со смехом:

— Был у нас в артели один молодец — как и ты, неопытный в этом самом деле, ну чисто ягненок. Как увидит какую блядь — краснеет и убегает. А все-таки пришло оно к нему: вот попросил у меня рублевку и пошел впервой к бляди. Я ему сказал — смотри, чтобы девка здоровая была. Ну, под утро вернулся, вроде как переменился вовсе, веселый такой. На другой день я его и спрашиваю: эй, говорю, что, девка-то здоровая попалась? Он усмехнулся — ох, говорит, и здоровая, дядя; я, говорит, опосля твою рублевку еле-еле у нее отнял.

Отказываясь идти с другими, Павел любил оставаться один — спал, мечтал, читал книжки или писал письма брату Шломе.

А все-таки его соблазнила одна из этих девушек, лет, наверное, двадцати. В тот раз он вылил больше обычного, захмелел, лежал, глядя в серое небо, голова кружилась. Тут неожиданно она и остановилась над ним:

— Эй, чего валяешься один — давай, что ль, побалуемся. Со мной хорошо, все говорят.

Павел смутился, покраснел, отрицательно замотал головой. Она наклонилась над ним и усмехнулась прямо в лицо:

— Ты не боись, болести у меня нет, — и, склонившись еще ниже, впилась в его губы.

От этого первого в жизни поцелуя Павел оторопел и захмелел еще больше. Посмеиваясь, она ловко всунула свой язычок в его рот и играла им там, скользя по языку, зубам и щекам. Он почувствовал горячий вкус и сладкий запах молодой женщины: с этим новым ощущением в нем вспыхнуло непреодолимое желание, он приподнялся, обнял ее, а она за рукав потащила его за угол сарая-склада. Там всегда валялись пустые пыльные мешки, и это было известное место для любовных свиданий.

— Вот здеся, хороший мой, — и вдруг, прямо там, где стояла, одним движением задрала подол до самой груди. В полутьме перед Павлом бесстыдно и вызывающе заблестели ее слегка расставленные голые ноги и упругий живот, внизу которого темнел клин волос. Павел никогда не видел голого женского тела, его одновременно захватила волна смущения и затрясло от возбуждения. Девушка опять тихо засмеялась, взяла его руку и повела по своему животу и дальше. Он смотрел вниз и тяжело глотал слюну, возбуждение вызвало напряжение в штанах, она запустила руку ему за пояс:

— Ого! Теперя хошь?

Павел, тяжело дыша, начал стоя неумело к ней пристраиваться. Она прижалась к нему горячим животом и шепнула:

— Ну, чего устоямшись-то? Погоди ты, не суйся, как телок к сиське. Дай мне лечь поудобней, что ли.

Повалившись спиной на мешки, девушка раздвинула ноги. Павел лег на нее и вдруг почувствовал, как будто куда-то проваливается… Так и бывает — в первый раз…

Он так был полон произошедшим, что совсем забыл об оплате. Она приподнялась на локте, укоризненно посмотрела ему в глаза и напомнила:

— Чего ж молчишь, чего мне дашь-то? Я, чать, не задаром работаю.

Как было сладостно всего несколько минут назад, когда она, обхватив его руками и ногами, тихо стонала от страсти! И вдруг, когда она напомнила о плате, все стало прозаично и даже неприятно. Действительно, надо было расплачиваться. Он вздохнул:

— Я заплачу. Сколько ты хочешь?

— Дай два рубли, коли не жалко. А если пондравилась, надбавь.

— У меня до тебя никого не было.

Она усмехнулась ему в лицо:

— А то я не знаю — по всему почувствовала.

— Возьми пять рублей, купи себе что-нибудь на память.

— Добрый и ласковый ты, как телок. Иди-ка сюда опять, что ли…

* * *

Двоюродный брат Павла, Шлома Гинзбург, приплыл в Нижний Новгород на палубе парохода общества «Самолет». Классическая гимназия давала самый высокий для того времени уровень образования, с гуманитарным уклоном, с обучением латинскому и греческому языкам. Гимназисты носили красивую серую форму с голубым кантом на фуражке. Шломе очень хотелось носить такую форму — но евреев в гимназию не принимали. Он смог поступить только в реальное училище, там образование было с физико-математическим уклоном. «Реалисты», как их называли, носили черную суконную форму с желтым кантом. Он хорошо сдал вступительный экзамен, и его приняли, а с черной формой пришлось смириться.

Нижний Новгород был большим городом, жизнь там проходила намного интенсивней, чем в Рыбинске. Но даже как ученику реального училища Шломе нелегко было полностью вписаться в жизнь русского города — каморку со столом он все-таки снял в еврейском доме Марии Захаровны Зак, дочери нижегородского раввина Блюмштейна. Ее муж, чиновник, наделал Марии тринадцать детей, восемь из которых выжили, а затем бросил ее. В еврейской среде такие случаи были редки, у евреев всегда были крепкие семейные устои. Пришлось ей зарабатывать на жизнь сдачей углов и готовкой обедов для бедных учащихся. Все комнаты в доме были розданы, но в обшей комнате остался большой рояль, остаток прежней хорошей жизни. По вечерам все дети хозяйки и жильцы готовили уроки на крышке рояля.

Шлома вжился в семью и приглядывался к ней. Тоже евреи, как и его семья в Рыбинске, Заки были куда прогрессивнее. Хотя ребята тоже были внуками раввина, как и они с Павлом, но в синагогу не ходили, идиша почти совсем не знали и учились в русских учебных заведениях. Шлома все чаще видел, как еврейская молодежь искала выхода из замкнутого мирка традиций и непререкаемых правил.

Старшего сына Арона звали в семье на русский манер Аркадием. Он был гордостью матери и всей семьи — закончил юридический факультет и стал адвокатом. Но затем занялся политикой, примкнул к преследуемой партии эсеров и был вынужден уех