Павел слушал, застыв с открытым от изумления ртом, и постепенно багровел:
— Ну а дальше, дальше что?
— А дальше так: жена его меня разыскала, все рассказала. Я в украинском управлении по разведке служил. Я, конечно, помчался Прохора выручать. Что вы, говорю своим, делаете, какой он «контра»?! Он всю Гражданскую за большевиков провоевал! Ну уломал, немного помягчали, послали его на Беломоро-Балтийский канал, на три года. Это все-таки лучше.
Павел разгорячился, в нем вдруг проснулся прежний полковой командир, он вскочил, стукнул по столу так, что посуда задребезжала, повысил голос:
— Да как же так могли поступить с ним? Да если бы я там был! Я бы их всех изрубил бы!
Судоплатов даже присмирел, а Мария испугалась — она никогда не видела его в таком состоянии, смотрела на него с удивлением и восхищением, а потом тихо попросила:
— Ты не кричи, пожалуйста, Лилю разбудишь.
Судоплатов вежливо поддакивал Павлу:
— Несправедливо поступили. А мне так объясняли: его арест — это, мол, потребность исторического момента.
— Знаешь, Пашка, что-то я смотрю — слишком много получается несправедливых потребностей у моментов нашей истории.
Смешливый Судоплатов подтвердил:
— Как у нас говорят: за что боролись, на то и напоролись.
Когда он ушел, Мария подошла, обняла Павла, заглянула ему в глаза и, вкрадчиво улыбаясь, сказала:
— Так вот ты какой был тогда — командир. Я ведь тебя только мягкого и вежливого знаю. А ты, оказывается, можешь быть суровым и даже страшным.
В эту ночь, когда Павел ласкал ее, Марии казалось, что это были ласки того прежнего Павла — героя Гражданской войны.
Судоплатов потом несколько раз заходил в гости к Бергам, иногда они с Павлом ходили гулять по аллеям больницы имени Боткина. Там поздно вечером всегда было пустынно, и Судоплатов скупо рассказывал Павлу о своей службе:
— Вам, как моему учителю в жизни, скажу: дали мне ответственную работу по разведке в иностранном отделе Главного политического управления — отвечать за оперативное наблюдение и борьбу с украинской националистической эмиграцией. Они хотят отделения Украины от Советского Союза, и у них есть пособники — немцы и поляки. Теперь мне приходится много туда ездить. Обстановка сложная. В Западной Украине, которую отобрали у нас по Брестскому договору, мне нужны свои агенты. А интеллигенция там недовольна тем, что у нас сидит в тюрьме бывший глава их так называемой Независимой Украинской Республики по фамилии Кост-Левицкий. Его давно арестовал Хрущев, Никита Сергеевич, секретарь Украинского ЦК, вместе с заместителем наркома Серовым. А старику Кост-Левицкому уже за восемьдесят лет, вреда от него больше не будет. Я рассчитал, что если его освободить, то этим я смогу привлечь к нам некоторых нужных для разведки людей. Ну и уговорил нашего наркома его освободить. Так теперь Хрущев с Серовым на меня обозлились за это. А про Хрущева говорят, что он мужик неумный и злопамятный. Так теперь от него только и жди, что угробит. Как бы не было у меня больших неприятностей.
Павел давал ему тактические советы, обсуждал их с ним на примерах истории:
— Ты, Пашка, теперь становишься в Москве — как у Наполеона был Фуке, министр разведки и секретной полиции.
— А знаете, Павел Борисович, чего я вам скажу? Я знаю, что вы гордитесь своим еврейским народом — как очень способным. Так вот: верхушка нашей советской разведки почти вся — еврейская. Фамилий я называть не могу, но эти люди все очень способные и нашему делу преданны. Я от них многому научился.
Павлу было приятно это слышать.
Потом Судоплатов пропал из поля зрения Павла на несколько лет. Его направили, как сбежавшего «нелегала», сначала в Финляндию, а затем в Германию.
32. Возвращение Тарле
В октябре 1932 года Павлу неожиданно позвонил профессор Тарле. Услышав его голос, Павел сначала сам себе не мог поверить:
— Евгений Викторович, вы?
— Да, я, досрочно освобожденный из ссылки. Хочу вас видеть. Не опасайтесь — я восстановлен на работе и мне даже дали две квартиры, в Москве, в «Доме на набережной», и в Ленинграде, тоже на набережной — Невы. Приезжайте.
Павел почти два года бережно хранил полученную от него книгу «Иудейская война» Иосифа Флавия и не знал — сумеет ли когда-нибудь вернуть ее. Он очень волновался — к радости встретить учителя примешивалось горькое чувство, что увидит человека, пережившего ужас несправедливого ареста и тяготы ссылки. Как он выглядит? Какое у него настроение? С этими мыслями Павел подходил к «Дому на набережной». Ему еще не приходилось бывать в этом громадном и довольно мрачном здании с многочисленными внутренними дворами-колодцами. Проектировал его архитектор Борис (Мориц) Иофан, одесский еврей. Он много лет жил и работал в Париже, по приглашению Сталина вернулся в Россию и спроектировал первый в мире громадный «жилой комбинат» для правительства, на тысячу квартир, с магазином, кинотеатром и клубом. Идея Сталина состояла в следующем: поселить как можно больше членов правительства в одном месте, чтобы можно было легче контролировать их частную жизнь. Для этого в Доме был задействован большой штат охранников и обслуживающего персонала.
В подъезде внутреннего двора перед лифтом сидел охранник с кобурой на широком ремне:
— Вы к кому, товарищ майор?
— К профессору Тарле.
Охранник сверился со списком:
— У нас такой не проживает.
— Как не проживает? Я говорил с ним по телефону, квартира на девятом этаже.
Вызвали коменданта дома Алексея Богунова, маленького худого человечка с пронырливым и одновременно услужливым взглядом. Он служил комендантом с самого начала, суммировал добытые охранниками сведения, и уже много раз бывал свидетелем при арестах жильцов. Он так к этому привык, что, увидев Берга в военной форме, принял его за агента:
— У вас, товарищ майор, есть ордер на арест? Вам нужен сопровождающий свидетель?
— Какой ордер, на чей арест? Я пришел повидать профессора Тарле.
— A-а, Тарле! Это другое дело, — Богунов заглянул в свой список. — Так, Тарле. Вот, нашел. Он недавно здесь поселился, только что освобожденный.
— Ну да — освобожденный. С чего вы решили, что я пришел арестовывать его?
— У нас, знаете, и такое бывает: освободят жильца после ареста, а глядишь через два-три дня опять приходят забирать. По ошибке, значит, освободили. Вы уж извините, что так получилось. Тарле — жилец свежий, наша охрана его еще не знает.
В лифте Павел все продолжал удивляться вопросу коменданта. Ясно, что аресты в этом доме — обычное дело, и вместо «жилого комбината» громадный дом постепенно становится «комбинатом мертвых душ» — чуть ли не половину жильцов уже арестовали или расстреляли, а «освободившееся жилье» отдавали другим.
Похудевший и ослабевший, Тарле сам открыл дверь.
— Евгений Викторович, поздравляю вас.
— Да, да, спасибо, спасибо, Павел Борисович. Очень рад снова иметь возможность вас видеть.
— Как вы себя чувствуете?
— Понемногу отхожу от потрясений.
— Евгений Викторович, я был так рад вашему письму о моей статье. Спасибо вам громадное.
— А, так вы все-таки получили мое письмо? Я не был уверен, что цензура пропустит, все-таки — от сосланного. Поэтому и адрес обратный не написал, чтобы вас не подводить.
— Конверт, правда, был вскрыт. Но письмо лежало внутри. Для меня это был великий праздник. А я принес вам обратно книгу Иосифа Флавия, которую вы давали мне прочитать.
— Книгу? Ах, да, это же «Иудейская война». Я и забыл совсем, что дал ее вам. Знаете, после моего ареста они ведь всю мою библиотеку перерыли, искали хоть какие-нибудь улики. Много книг попортили, много вообще пропало. А вам эта книга пригодилась?
— Очень пригодилась, Евгений Викторович. И еще — я очень благодарю вас за рекомендацию, меня назначили профессором истории в Академию имени Фрунзе.
— Дали они вам это место? Ну, я рад за вас. Когда меня арестовали, я думал, что моя рекомендация вам не только не поможет, но даже навредит. Оказывается — помогла. Я очень за вас рад.
Потом, за чашкой чая, он медленно рассказывал:
— Знаете, Павел Борисович, в этом страшном доме на Лубянке следователь начал на меня кричать: «Изменник, предатель, враг народа!» Я говорю: «Почему вы на меня кричите? Я ведь не осужденный, а только подследственный?» А он усмехнулся, подвел меня к окну: «Смотри», — говорит. Я посмотрел вниз: по площади Дзержинского люди ходят торопятся по своим делам. Он на них указал и говорит: «Подследственные-то, они вон где ходят. А ты уже осужденный». Меня тогда просто ужас охватил: для них ведь вся страна, все люди — это только «подследственные». Так-то, дорогой Павел Борисович. Когда-то Данте назвал свою поэму «Комедия»: все персонажи в ней — как бы комедианты в жизни. Дополнение «божественная» ей дали уже потом, без него. Ну так вот: комедия революции кончается, когда кто-то берется за топор и старается с его помощью перевести идеи революции в практику. Тогда комедия становится трагедией. Это то, что мы переживаем теперь, — над всеми нами занесен топорик, — помолчав, он добавил: — Ну, со мной все-таки хотя бы разобрались. Лелею надежду, что других тоже освободят.
— Евгений Викторович, в чем же вас могли обвинить?
— Да, знаете, это очень интересно: обвиняли меня в том, что я шпион, причем одновременно немецкий, французский, американский и японский. И еще — будто меня собирались сделать министром иностранных дел в новом правительстве. В каком, я не спрашивал, да они и сами не знали. Им чем обвинение нелепее, тем вернее для наказания. Если хотите знать, они просто хотят нас, историков, запугать, чтобы мы писали историю только такую, какая угодна им.
— Неужели действительно можно заставить историков переделывать историю?
— Эх, Павел Борисович, так ведь чуть ли не все диктаторы стремились исказить историю. Вот возьмите хоть Наполеона. Когда он стал императором, то сразу приказал переписывать историю. Было воспрещено не только писать о предшествовавшей Францу