редставить, что ее гоняли десять дней: вернувшись в конюшню, она отдохнула за одну ночь.
В маленькой Грансийской церкви "господа из замка", как их уже называли, хотя замок только еще начинал строиться, державшие себя как благодетели в своем приходе, имели свою особую скамью на клиросе, стоявшую под прямым углом к скамьям остальных прихожан; Аделина сидела на первом месте, Рамело на втором. В первое же воскресенье после возвращения старухи из поездки Аделина за обедней украдкой следила за своей соседкой, сердясь, что ничего не может угадать. И соответствовало ли это действительности или то было игрой разгоряченного воображения Аделины, но ей казалось, что Рамело прислушивается к словам священника более внимательно, чем обычно. Это произошло в промежутке между чтением евангелия и проповедью, когда сообщалось о предстоящих в течение недели богослужениях. "Во вторник, в восемь часов, - сказал священник, - обедня по особому заказу. В среду..." Рамело, почувствовав, что за ней наблюдают, повернула голову и посмотрела на Аделину сердитым взглядом, словно спрашивала: "Ну, тебе что надо?" Аделина смутилась. Уткнувшись в молитвенник, она принялась размышлять и вспомнила, что позавчера, производя розыски в деревне, она, к великому своему удивлению, увидела, что из церковной ризницы вышла старуха Рамело. Значит, она зачем-то ходила к священнику, а сегодня священник объявляет... Это что же, Рамело теперь стала заказывать обедни в церквах? Очень странно со стороны почти неверующей, этой полуатеистки.
А впрочем, заказные обедни не могли объяснить, где пропадала она десять дней вместе с Клеманс...
Но вскоре Аделина перестала думать об этом. Отец уехал, братья ее не интересовали, для вторичного объезда соседей надо было подождать, пока они ответят на первый ее визит. Словом, никакого занятия для ума и для сердца не было, и вдруг оно нашлось, причем куда увлекательнее жалких домашних интриг. Она вообразила, что репетитор братьев влюбился в нее, и принялась с ним кокетничать.
Для того чтобы завязка романа не затянулась и комедия стала бы забавной, Аделина решила ускорить ее развитие. Прежде всего она придумала предлог для сближения: попросить Эжена Мориссона позировать ей для портрета. Он человек низкого положения, подчиненный, думала она; такая честь повергнет его в смущение, он будет волноваться во время сеанса и выдаст свое чувство в немых признаниях. Но если сердце анемичного студента и казалось ей достойным страдать из-за нее, то большую голову Мориссона она все же не сочла достойной своего карандаша, привыкшего к изысканной натуре. Тогда Аделина изобрела другую уловку: она отправилась в мансарду, где усердно трудился Мориссон, и заявила, что желает брать у него уроки латинского языка. Он не посмел уклониться от этой ее прихоти. По распоряжению отца в Гранси должны были прожить все лето, а с мальчиками репетитор занимался только по утрам, значит, у него было достаточно свободного времени и он мог обучить начаткам латыни свою новую ученицу, которая совершенно искренне считала, что у нее есть способности ко всему на свете.
Стол для занятий она приказала поставить в собственной спальне, уроки происходили ежедневно - с двух до четырех, то есть в самые жаркие часы самого жаркого месяца в году. Эжен Мориссон, ослабевший от бессонных ночей, безумно хотел спать; борясь с дремотным оцепенением, он обучал хозяйскую дочку образцам склонения латинских существительных. Аделина, наоборот, полна была бодрости, комедия держала ее во всеоружии; к тому же, заботясь о своей талии, она кушала мало, и после обеда ее не клонило ко сну; будучи занята только сама собою, она спала по ночам прекрасно.
Но вскоре она обнаружила некоторый недочет в своей выдумке.
Какая ей польза от того, что Мориссон воспылал к ней страстью, раз она никому не может поведать об этом? Отца в Гранси не было, да он, как всегда, не стал бы слушать ее откровений; Рамело выслушает, но ничему не поверит; что касается братьев, им бы она все рассказала, хотя и считала, что оба они гораздо ниже ее, но близнецы имели глупость никогда не разлучаться, а попробуйте поведать такую деликатную тайну двум мальчишкам сразу! Снизойти до Жозефы Аделина не пожелала. Словом, ничего не оставалось, как открыть заветную тайну самому Мориссону, и она это сделала.
Аделина заставила его принять ее вымысел, согласиться с тем, что она угадала его чувства. Она разыграла роль оскорбленной, по сострадательной девушки, полной гуманности, и убеждала его так ловко, терпеливо, упорно, что бедняга Эжен, устав сопротивляться, чувствуя, что его покорность упростит положение, перестал заверять Аделину в глубочайшем своем уважении к ней. Тогда между двумя партнерами установилось нечто вроде равновесия, и недоразумение перешло в доброе согласие. Сказка об обожаемой ученице и обожающем ее учителе больше всего могла удовлетворить самолюбие девицы Буссардель, и бывший стипендиат, человек слабохарактерный, очень боявшийся, как бы не ускользнули от него заманчивые блага его синекуры, почитал себя счастливым, что отделался так дешево. Любопытнее всего, что при таких обстоятельствах Аделина выучилась латыни.
Так дело шло до последнего в августе воскресенья, то есть до дня престольного праздника и ярмарки в Гранси. Ранним утром, чуть только забрезжил свет, когда странствующие торговцы, расположившиеся в своих фургонах на деревенской площади, еще спали крепким сном, со стороны речки послышался грохот, значение которого грансийцы сразу же угадали. Из окон домов повысовывались головы, соседи перекликались, не видя друг друга в сумраке. Кумушки-сплетницы спрашивали с тягучим беррийским выговором:
- Кому это достается?
Ведь по старинному обычаю день престольного праздника становился кому днем почета, а кому - днем позора: девушке, сумевшей соблюсти себя, оказывались почести, а ту, что в этом году потеряла невинность, покрывали позором. Мудрая дева отворив ставни окна, видела, что фасад ее домика украшен и ветвями виноградных лоз и цветочными гирляндами, а распутницу будили диким воем, и перед своими воротами она находила знак позора - скелет издохшей лошади. Выбор той и другой девушки не делали наобум: приговор выносил маленький трибунал, состоявший из почтенных матрон и собиравшийся ночью; и если данных для положительной или отрицательной оценки оказывалось недостаточно, решение откладывалось до следующего года. Но та, которой устроили кошачий концерт, к чьим воротам притащили падаль, лишалась возможности выйти замуж - разве только за того, с кем согрешила, или же уехав в другие края.
Босоногая девчонка в холщовой рубашке, успевшая уже сбегать к плотомойне, примчалась оттуда с криком:
- Гикают, воют под окном Клеманс. А мать-то давай ее колотить. Всю как есть избила.
- Клеманс?
Имя грешницы полетело от дома к дому, через всю проснувшуюся деревню. Вдова Блондо с двумя дочерьми жила на краю деревни, за плотомойней, в убогой лачуге с одним окном. При первых же завываниях они забаррикадировали дверь. Некоторое время парни еще орали, били палками о дырявые кастрюли, о котлы и горланили песню, в которой говорилось о зеленой роще, куда "с миленьким пойдешь вдвоем, а уж выйдешь обязательно втроем". Через четверть часа сборище рассеялось: вспомнив о празднике, все разошлись по домам и принялись готовиться к столь важному дню, прибираться, мыться, наряжаться.
Дождавшись этой минуты, Клеманс приотворила дверь и выскользнула на улицу. Полураздетая, в нижней юбчонке, прикрывая распухшее лицо косынкой, накинутой на голову, она прокралась у самой стены лачуги. Завернула за угол и бросилась бежать в бледнеющем сумраке прочь из деревни, помчалась через луг к дороге на Бурж, пересекла ее. Словно за ней пились по пятам, она неслась все дальше, дальше - к охотничьему домику, к тому окошку в нижнем этаже, в которое имела право постучаться. Всхлипывая, задыхаясь от рыданий, она кинулась на шею старухе Рамело и вдруг сомлела. Сквозь забытье она слышала, как ее поднимают, несут, укладывают, а очнувшись, почувствовала, что лежит на мягкой постели в уютой комнате, в тишине, далеко от деревни. Губы ее ощутили холодок металлической ложки, которую поднесли к ее рту, голову ее приподняли, и она услышала голос Рамело:
- Выпей! Выпей ложечку мелиссовой воды.
- Не надо... Не беспокойтесь... - бормотала Клеманс, растягивая слова, как все беррийцы. - Не надо, не надо, не беспокойтесь.
И выпила лекарство. Потом опять заплакала, но уже тихонько.
При первом же ее слове: "Осрамили!.." - Рамело все поняла. Она избавила свою подопечную от рассказа о случившемся, от объяснения старинного обычая, от излияний стыда и раскаяния. Старуха велела служанке повернуться и лечь ничком, задрала ей рубашку и увидела на ее молодой, белой и плотной спине черные и лиловые кровоподтеки. Мать крепко избила дочь деревянным башмаком.
- Помолчи, - сказала Рамело. - Закрой глаза и лежи тихонько, ни о чем не думай.
Старуха сделала ей примочки "из воды Сатурна" - лекарства, с которым никогда не расставалась, а потом погрузилась в размышления... Как же это могло быть, что все стало известно? Прошло уже больше двух месяцев со времени поездки в Бурж; неужели истина так медленно добралась до Гранси? И кто же это сообщил? Неужели повивальная бабка, несмотря на то что ей хорошо заплатили за услуги? Маловероятно: ведь тем самым она и себя выдала бы; своих пациенток она при этом подвела бы под ужасное наказание, но и сама ему подверглась бы. Так что ж, остается поверить в некое таинственное явление, в непонятное стихийное самозарождение возникших в деревне слухов, сперва смутных, туманных, а вскоре ставших четкими, реальными, связанными с определенными именами... Так же вот по какому-то наитию люди иногда раскрывают вслепую, наугад, но безошибочно какое-либо преступление, отыскивают его причины и указывают виновника...
- Отдохни, - сказала Рамело, подымаясь со стула, тяжело, с трудом - не то что в недавние еще годы. - Деревенские не посмеют прийти сюда и мучить тебя. Но я на всякий случай запру дверь на ключ и предупрежу Жозефу.