лица, большей или меньшей красотой, живостью и своим характером, а лет через двадцать все становились схожими между собою, и только годам к шестидесяти, потеряв свою толщину, делались приятными старушками. Это временное безобразие, которого они, по-видимому, не боялись, как будто служило подтверждением того обстоятельства, что в их среде на девушках женились не из-за суетного внешнего очарования и что жизнь женщины здесь не кончалась, как в высшем свете, у рокового предела, то есть в тридцать лет. Все женщины в семействе Буссардель принимали этот тяжеловесный облик в осеннюю пору своей жизни: Теодорина, ее невестка Лора - жена Луи Буссарделя и золовка - Жюли Миньон, которая была в молодости так изящна и смогла лишь отсрочить свой упадок, не говоря уж о толстой графине Клапье. Рамело когда-то так хорошо акклиматизировалась в семье своих друзей, что под конец жизни стала грузной старухой; только тетю Лилину спасало от тучности ее затянувшееся девичество; а стройную Лидию смерть унесла в расцвете красоты.
У Теодорины Буссардель эти перемены, особенно заметные из-за ее маленького роста, подчеркивали все то, что всегда было непривлекательным в ее лице и с недавнего времени придавало ему грустное и усталое выражение. Маленькая амазонка буржуазии, которой старик Буссардель восхищался в достопамятные дни сорок восьмого года, исчезла, заплыла жиром, да и весь ее внутренний облик затянула житейская тина.
Между ней и Амели всегда был молчаливый союз. При всем различии в возрасте, в манерах и, главное, в породе - ибо у дочери прядильщика Бизью была душевная тонкость, которой дочь господ Клапье не обладала, - у этих двух женщин была схожая судьба. В огромном особняке на авеню Ван-Дейка, где их мужья появлялись лишь затем, чтобы поесть и поспать, обе они жили одиноко. Но ни по их виду, а тем более из их слов нельзя было понять, является ли это для них горем; Амели была почти покинута мужем, но считала это естественным, такие же отношения она видела и в других семействах; а если ее свекровь и казалась иногда грустной, нельзя было угадать, из-за чего или ин на кого она страдает.
Теодорина Буссардель принадлежала к числу тех женщин, которые не ищут откровенных признаний и даже не вызывают желания излить им душу; Амели со своей стороны тоже не была экспансивной натурой. Однако после их обеда с глазу на глаз в прелестном будуаре с лепными украшениями, в которых оживали воспоминания об особняке Вилетта, им все же пришлось побеседовать по очень щекотливому вопросу, требовавшему определенных решений.
Несмотря на глубокую деликатность свекрови, этот вечер был для Амели началом долгих и тяжких испытаний. На следующий день Теодорина, выступив в защиту снохи перед остальными Буссарделями, убедила каждого в доме делать вид, что ему ничего не известно, и таким образом щадить достойную всяческого уважения стыдливость несчастной молодой женщины. Но Амели видела, что взгляды ее родных останавливаются на ней с каким-то новым выражением; сначала она это заметила у своего свекра, затем у мужа и у его тетушек. Каждому из них казалось, что он не дал ей почувствовать ничего неприятного, а между тем она угадывала по их лицам, что ее ужасная тайна обошла всех членов семейства. Амели трепетала, боясь, как бы по нескромности, вполне возможной между братьями, не узнал об этом и Эдгар; но сколько она ни наблюдала за ним, ничто в его поведении не указывало, что он все знает.
Труднее всего ей было бы объясниться с Виктореном, ведь она наконец поняла, что, будь ее муж менее невежественным, менее грубым, менее равнодушным к чувствам жены, она бы скорее избавилась если не от своего состояния, то от своего неведения. С тех пор как Амели уже не металась, как прежде, в этом сумраке, она избавилась от чувства своей виновности, да и тетушка Патрико сказала, что ее муж "форменный дурак", и без всяких умолчаний объяснила, как и почему все это случилось.
Изменился теперь и взгляд Амели на то, как муж поступает с нею. Крестная решительно заявила, что супружеские обязанности не всегда кажутся женщинам жестокими, и теперь молодая жена Викторена чувствовала, что в глубине ее души поднимается глухой гнев против мужа. Она видела, что он все больше пренебрегает ею, в последнюю зиму он за четыре месяца ни разу не постучался вечером в ее дверь. Викторену скоро должно было исполниться двадцать семь лет. Он достиг полного расцвета телесных сил, его находили красивым мужчиной; в прошлом году на скачках он сам выступал в качестве наездника и имел успех, стяжавший ему славу светского льва. Его мужественный облик пленял всех женщин, и глуповатость этого красавца геркулеса не мешала его очарованию. Испытывала это по-своему и сама Амели. Некоторые тяжелые воспоминания всегда жили в ее душе, но они не умаляли в ее глазах престижа Викторена и, может быть, даже усиливали то сложное чувство обиды и почтительности, которое внушал ей этот самодовольный силач. Ни за что на свете она не решилась бы объясниться с ним. Однако Викторен и не думал начинать объяснения; некоторое время он, казалось, даже избегал ее. Дело в том, что Фердинанд Буссардель имел с ним бурный разговор, отбросив на этот раз свою обычную тактику в отношении любимого старшего сына, на поведение которого он закрывал глаза с тех пор, как его выпустили из Жавеля; он заявил, что Викторен кругом виноват и прежде всего виноват в недоверии к близким: ведь отец несколько раз пытался поговорить с ним как мужчина с мужчиной, а Викторен, вернувшись из свадебного путешествия, на вопросы отца ответил, что "все прошло прекрасно". На этом утверждении он и дальше настаивал по своему невежеству, гордости и упрямству - вроде того, как провинившийся школьник лжет и упорствует в своем вранье.
Совершившееся в силу обстоятельств разоблачение нанесло самолюбию Викторена палящую рану. Ведь он жаждал разыгрывать роль взрослого мужчины, и при всеобщем содействии ему удавалось ее играть как на авеню Ван-Дейка, так и в конторе, и в обществе. А тут еще на него обрушился отцовский гнев. Все это было трудно перенести. На две-три недели к нему вернулись те же повадки, что и в дни юности; он всех дичился и был угрюм. Но когда-то он бесился молча, а теперь срывал злобу на своем слуге, придирался к нему из-за всякого пустяка, а в конторе раздавал затрещины и пинки мальчишкам-рассыльным. Дома его видели только в часы семейных завтраков и обедов; он знал, что отец в присутствии Амели не будет его распекать; но зачастую Викторен бросал на отца мрачные взгляды, говорившие, что в нем пробуждается былая его враждебность; сознание своей вины всегда вызывало у него раздражение, укоры совести и чувство унижения переходили в ненависть к кому-нибудь, и от этого ему становилось легче. Днем, в отцовской конторе, он не бывал в кабинете, когда там сидел брат; ночью возвращался домой в поздний час и сразу же шел в свою спальню. Если Амори и Эдгар и знали что-нибудь, то, конечно, не от него.
Итак, Амели напрасно боялась, что Викторен заговорит с ней. Но она страшилась всего, что теперь могло произойти. При всей своей выдержке и наружном спокойствии она полна была жесточайшей тревоги, она изнемогала.
А между тем ее ждали другие мучения, еще более тяжкие, чем душевные муки, и у нее едва хватило сил вынести их. После того как нанесли обиду ее женскому самолюбию, оскорбили ее целомудренную стыдливость, стали терзать ее плоть приемами, в которых современная медицина изощрила практику старых костоправов и африканских знахарей; после каждого визита лечивших ее врачей Амели с ума сходила от ужаса и боли. Деликатные заботы свекрови и служанок, хлопотавших вокруг ее постели, казались ей еще более оскорбительными, чем цинизм медицины. Она всех гнала от себя и, уткнувшись лицом в подушки, рыдала, пока хватало сил, и вдруг требовала, чтобы к ней пришла Теодорина, которой одной только и удавалось немного ободрить ее, - тетушка Патрико не могла передвигаться. В иные вечера никто не мог успокоить лихорадочного возбуждения Амели. Ночами ее мучили кошмары, она кричала во сне и, открыв глаза, в полубреду умоляла, чтобы остановили поезд. Свекровь сразу же приставила к Амели для ухода и присмотра за ней свою служанку, старуху Розу, отстранив молоденькую камеристку,
В один прекрасный день врачи объявили наконец, что их миссия закончена. Буссардель за это время уже успел помириться с Виктореном; как-то раз вечером он удержал сына дома, увел его к себе в кабинет и сказал, что нынче ночью он может постучаться в дверь Амели.
Она только что удалилась к себе в спальню; свекровь простилась с ней в вестибюле второго этажа; Роза уже забралась в свою мансарду. Отец вышел из кабинета и отослал слугу, предложившего, как обычно, зажечь канделябр и посветить ему на лестнице; Буссардель поднялся на второй этаж, опираясь на руку сына, каждый из них нес с собой зажженную свечу. Буссардель оставил Викторена у двери Амели, а сам прошел в свои комнаты, где его ждала Теодорина. Амели уже легла. В темной комнате с задернутыми гардинами горел только ночничок. Послышался стук в дверь.
- Войдите, - тихо отозвалась Амели.
Отворилась одна створка двери, и на пороге появилась высокая фигура мужчины, пламя свечи выхватило из темноты его руки, крахмальную манишку сорочки и лицо. Он подошел. Она повела рукой. Он загасил свечу.
В доме стояла глубокая тишина. Малейшие звуки, раздававшиеся в спальне, шелест одежды, дыхание принимали непомерное значение. Через минуту все смолкло. Для Амели началась жизнь женщины, и на следующий день ей пришлось сделать над собой великое усилие, чтобы показаться за завтраком.
Ее беременность определилась и развивалась нормально. В свой срок она родила крупного младенца мужского пола и пожелала назвать его Теодором в честь Теодорины, своей свекрови. Ее желание нарушало традицию нарекать старших внуков Фердинандами, и все же маклер Буссардель дал согласие: он одобрял все, чем желали публично почтить его супругу.
Но Эдгар не склонился над колыбелью новорожденного, как склонилась Амели над колыбелью Ксавье. Эдгар умер. Воздух Парижа был ему вреден, болезнь его усилилась, а его невестка, поглощенная лечением, которому ее подвергали, к глубокому своему горю, не могла посещать его так часто, как бы ей того хотелось. Болезнь приняла форму скоротечной чахотки, и Эдгар умер, когда Амели была уже беременна.