Семья и школа — страница 2 из 32

Это решение его несколько успокоило и пробудило в его сердце надежду:

«Может, и простит. Вперёд буду хорошо учиться».

Он сидел и мечтал:

«Буду первым учеником. Пятёрки по главным предметам домой принесу. Мама мне комнатную гимнастику повесит».

Но, вспомнив про маму, опять начал всхлипывать. Тяжёлые предчувствия сжали ему сердце. Ему стало тяжко, тревожно, беспокойно.

И как только пробил звонок, Иванов, сшибая с ног встречных, сломя голову бросился к учительской и стал у дверей.

Была большая перемена.

Гимназисты шумели внизу. Из-за затворенных дверей учительской доносились разговоры, смех.

У дверей учительской стояли двое: Иванов Павел и другой ученик, тоже 2 класса, но другого отделения, Никанор Иванов, самый слабосильный в классе.

— Ты к кому? — спросил самый слабосильный.

— К Оскару Викторовичу, кол поставил. А ты?

— К немцу! — отвечал самый слабосильный. — За шум оставил!

И оба заплакали.

Так плакали они вместе минут пять.

И, наконец, самый слабосильный сказал голосом, прерывавшимся от всхлипываний:

— Хочешь старое наполеоновское перо на новое восемьдесят шестое менять?

— У меня восемьдесят шестые все со свинчаткой! — всхлипывая, ответил Иванов Павел. — Хочешь я тебе за наполеоновское с веточкой старое перо дам и немножко снимки дам?

— Ишь ты какой! — ответил уже более живо слабосильный. — На что мне твоя снимка? Я сам снимку жую!

И вынул из-за щеки кусок чёрной резины.

— Так твоя жёваная, а моя с керосином варёна! — запальчиво отвечал Иванов Павел. — Щёлкать можно. Хочешь, я тебе об лоб щёлкну?

— Щёлкни!

— Ишь как хлопает!

— А дай мне самому щёлкнуть!

— Нет, брат! Снимка, она к рукам прилипает. Не дам!

— Да что я, украду твою снимку-то?

— И украдёшь!

— Сам ты жулик! Жульё! Жульё! И снимка твоя дрянь!

— Что-о? Ты как смеешь мою снимку ругать? А?

Иванов Павел дал самому слабосильному подножку, — в эту минуту двери отворились, и из учительской вышел чех-латинист.

— Друаться здесь? Уопять Иуанов Пуавел! Стуаньте к стену. Уостанетесь на уодин час!

— Оскар Викторович! — кинулся Иванов к чеху и схватил его за фрак. — Оскар Викторович!

— Стуаньте!

— Оскар Викторович! Оскар Викторович! Я буду хорошо учиться!..

Латинист сходил с лестницы.

— Оскар Викторович! Оскар Викторович! — кричал Иванов.

— Кто здесь кричит? Вы здесь кричите? — раздался громкий голос директора, выходившего из учительской.

Всё стихло.

Не слышно было даже всхлипываний.

Камень лежал на груди у Иванова. Он сидел, вздыхал и с покорностью повторял про себя:

— Ну, что ж делать! Что ж делать! Пускай!

Затем ему что-то приходило в голову, от чего его всего ёжило и корёжило. И он спешил отогнать от себя страшную мысль:

— А может, и не будут!

На французском языке он немножко поуспокоился и даже сыграл под партой в пёрышки, но безо всякого увлечения.

Когда же перед концом последнего урока, арифметики, надзиратель зашёл в класс и объявил:

— Записан и остаётся Иванов Павел на один час!

Иванов заёрзал на месте, чувствуя какие-то судороги, которые пошли по телу, и окончательно упал духом.

Гимназия с шумом разошлась и опустела, Только в одном классе сидело человек десять оставленных, и среди них Иванов Павел.

Старшие шушукались между собой и чему-то смеялись, младшие плакали.

Дежурный надзиратель сидел на кафедре и писал записки родителям.

— Иванов Павел!

И он вручил Иванову записочку:

«Иванов Павел, 2 класса 1 отделения, за единицу из латинского языка, за шум и драку во время большой перемены оставлен на 1 час после уроков. Помощник классных наставников А. Покровский».

Иванов Павел, который всё время сидел и обдумывал, как он окончательно исправится, и получал уже в мечтах своих похвальный лист и книги из рук самого директора, взял записку и разревелся:

— Какой же шум? Я никакого шума не делал, Я только дрался.

— Завтра принесёте с подписью родителей! — объявил надзиратель, и в половине четвёртого сказал: — Ступайте!

Уныло и жутко было выходить из гимназии по пустым, молчаливым залам, уныло и жутко было в прихожей, где кое-где висело на пустых вешалках серое пальто, уныло и жутко было идти по большому пустому двору.

— Хочешь, Иванов, я тебя провожу до дома, а потом ты меня проводишь до дома! — предложил ученик 8 класса, тоже остававшийся на час «за упорное непослушание классному наставнику».

— Убирайся ты! — со злобой и скорбью отвечал Иванов и пошёл не домой, а по церквам.

Сначала зашёл в одну часовню Божией Матери, потом в другую, потом в третью, потом сходил ещё в одну часовню приложиться к образу Спасителя.

Молился везде горячо и долго, кланялся в землю, прикладывался по несколько раз, брал вату и чувствовал на душе примирение и успокоение и облегчение.

Даже когда какой-то лавочный мальчишка крикнул ему вдогонку:

— Синяя говядина, красные штаны!

Иванов Павел не обернулся, не выругался, как бы следовало, а кротко подумал в душе:

«Господь велел прощать всем. Господи, прости ему его согрешение!»

Он ужасно боялся чем-нибудь теперь прогневать Бога.

И давал в душе обеты:

«Я буду такой добрый, такой добрый. Только пусть бы меня сегодня не секли!»

И вдруг ему вспоминалось, как он в субботу убежал от всенощной, чтоб подраться на церковном дворе с мальчишками.

И его охватывал страх. Он незаметно крестился, чтоб не увидали прохожие, и говорил:

— Я всегда, я всегда теперь буду ходить ко всенощной. Только пусть меня сегодня не секут.

Так он пришёл в Казанский собор, приложился к иконам и особенно долго молился у одной.

Он всегда молился у этой иконы, и у него выработалась даже практика, как молиться.

Надо было стать на колени, откинуться немного назад и говорить шёпотом так, чтоб голос шёл как можно глубже, и чувствовалось лёгкое содрогание во всех внутренностях.

— Господи! Господи! Дай Бог, чтоб меня сегодня… чтоб меня сегодня… не секли! — тише добавлял он, конфузясь перед Богом, что обращается с такой просьбой.

Он истово крестился большим крестом, крепко прижимая пальцы и кланяясь в землю, долго оставался так, прижимаясь лбом к холодному полу.

И он молился так до тех пор, пока не начал чувствовать знакомого ощущения: сердце как будто поднимается к груди, горло слегка сжимает, слёзы сами текут большими каплями из глаз и на душе разливается такое спокойствие.

— Ну, значит сечь не будут! — решил он, почувствовав знакомое ощущение.

И сейчас же сам испугался своей самонадеянности. Закрестился торопливо, торопливо:

— Господи, прости, прости!..

Встав с колен, приложился к образу, перекрестился три раза и пошёл из собора, в дверях снова остановившись и истово перекрестившись ещё три раза.

— Сечь не будут!

Смеркалось. есть хотелось страшно. Иванов Павел пошёл к дому.

И чем ближе он подходил к дому, тем больше и больше падал духом.

— Если сейчас из-за угла выйдет женщина, значит — высекут, а если мужчина — сечь не будут…

Выходила женщина.

— Нет, нет. Не так! Если до той тумбы чётное число шагов, — не будут, нечет — будут.

Он рассчитывал, делал то огромные шаги, то семенил, но встречный мужчина чуть не сбивал его с ног, разбивал все расчёты, и выходило нечётное число.

Иванов Павел выбирал самые отдалённые улицы, останавливался у окон магазинов, шёл всё тише и тише, и когда, наконец, против воли, против желания, всё же подошёл к дому, пал духом окончательно:

— Высекут!

И он принялся ходить взад и вперёд около своего дома. Зажгли фонари, и дворник Терентий в шубе вышел на дежурство.

Он заметил барчука, шагавшего взад и вперёд по тротуару, и сказал:

— Что, вихры, бродишь? Опять набедокурил? — и, помолчав, добавил: — Из 16 номера барчука тоже драть нынче будут. Горничная за розгами прибегала. Надо и для тебя связать. Так уж на вас метла и выйдет.

От этих неутешительных слов стало на сердце у Иванова Павла ещё хуже.

Пробежала в лавочку горничная, заметила барчука и, вернувшись, сказала барыне:

— А маленький барин по протувару ходют!

— Приведи его домой!

Горничная выбежала на подъезд и весело крикнула:

— Павел Семеныч! Идите, вас барыня кличут. Скореича идите! Чего вы, как вам сто лет! Скореича! Ну, будут дела! — сказала она ему на лестнице, и Иванов Павел неутешно заплакал.

Он разделся и стоял в передней, стоял и ревел.

— Иди-ка, иди-ка сюда! — сказала мама. — Ты что ж это, полуночник? Ты бы до полуночи домой не приходил. Иди сюда. Что там ещё?..

И только что Иванов Павел переступил порог гостиной, мать дала ему пощёчину.

— Мамочка, не буду! Ой, мамочка, не буду! — завопил Иванов Павел.

— Хорошо, хорошо, мы это потом поговорим. Чем ещё порадуешь? Что принёс?..

— Ох, мамочка… Мне неправильно…

— Давай записочку-то, давай!

Мать прочла записочку, сжала губы, посмотрела на Иванова Павла, как на какую-то гадину, помолчала и спросила:

— Что ж мне теперь с тобой делать прикажешь? А?

— Мамочка, я не буду…

— Что с тобой делать?..

И Иванов Павел почувствовал жгучую боль в ухе, завертелся, заежился, как береста на огне.

— Мамочка, милая…

— Хорошо, хорошо. Мы с тобой потом поговорим! Потом… — зловещим тоном проговорила мать.

«Потом. Не сейчас будут!» полегчало на душе у Иванова Павла.

— Пойди в кухню, умой харю-то! На кого ты похож?

Иванов Павел пошёл в кухню умываться.

Кухарка Аксинья возилась у плиты, разогревая для него обед, увидала и сказала:

— Дранцы — поранцы, ногам смотр?

Иванов промолчал и мылся.

— Зачем дихтанты не пишешь?! — наставительно заметила кухарка.

Иванова Павла взорвало:

— И вовсе не за диктант, а по латыни! Дура! Дура ты, дура!

— А ты не дурач постарше себя. Я же тебя держать буду, как маменька стегать станет. А тебя подержу! Я тебя так подержу! — поддразнила кухарка.