Семья и школа — страница 3 из 32

Иванову Павлу хотелось на неё броситься с кулаками, но он удержался.

Хотелось попросить:

— Аксиньюшка, милая, недолго держи!

Но он тоже удержался.

— Пускай убивают. Ещё лучше!

И, глотая пополам со слезами холодное кушанье, Иванов Павел представлял себе, как он уж помер под розгами, и его похоронили, и все сидят на поминках и едят, как вот он теперь, и мать рвёт на себе волосы и кричит:

— Это я, я убила его! Очнись, мой Паша, очнись, мой дорогой, мой бесценный!

Как рыдала она, когда у него была скарлатина.

И Иванову Павлу стало жаль и себя, и матери, и всех, и он горько-горько заплакал.

— Ага! Кончил обедать? Ну-с? — послышался голос матери.

Иванов Павел вскочил горошком.

— Мамочка! Мамочка! Я сначала приготовлю уроки!

— Хорошо! Хорошо! Готовь, готовь уроки!

Иванов сел за уроки и принялся переписывать всё, что только можно было переписать. Потом он всё выучил, что можно было выучить, и особенно громко твердил латинские слова:

— Увидят, что я стараюсь!

Чай пить он не пошёл, боясь, чтоб не воспользовались чайным перерывом.

Наконец, ни переписывать ни читать было нечего. Спина и грудь ныли. Иванов Павел встал и начал ходить по комнате.

— Барыня спрашивают: кончили, мол? — появилась в дверях горничная.

— Нет! Нет! — испуганно забормотал Иванов Павел, снова сел за книги и принялся читать примеры для переводов:

«— Войска царицы победили конницу варваров. — В глубоких пещерах таятся львы. — Пожары часто уничтожают целые города».

И ему представилось, как весь их дом охвачен огнём. Нет, лучше на город напали неприятели, в их доме все заперлись. Но он, как древний грек Эфиальт, показывает неприятелям тайную дорогу по чёрной лестнице. Неприятели врываются. Всех избивают, и он впереди неприятелей…

— Пойтить к дворнику, сказать, чтоб надёргал! — словно про себя сказала горничная, проходя через детскую и шурша юбками.

«А Глашке кол в живот, — первой!» думал Иванов Павел. И вот он избивает всех, всех. Все умоляют его о пощаде, ползают у его ног. Но он неумолим. Какие пытки он им выдумывает. «С кухарки сдерите кожу. Глашку на кол». Иванов Павел даже содрогается. Ему становится их даже жаль. «Просто прикажу убить.» А маму… Маму я спасаю… «Вот, — говорю, — мама»…

В эту минуту откуда-то издали, из-за стен послышался какой-то визг. Детский голос орал, вопил что-то.

Иванов Павел прислушался, замер, и голова у него ушла в плечи.

— Слышишь? — спросила мать, появляясь в детской. — В 16 номере порют. Так же орать будешь.

«И мать убить!» решил Иванов Павел.

Кухарка прошла в комнаты.

— Спросить, скоро, что ли-ча? — на ходу обронила она.

«А Аксинью!.. Ух, Аксинью!..»

— Маменька сказали, что нынче довольно. Каких уроков не доучите, завтра доучите! — объявила горничная. — Барыня сейчас сюда идут. Пойтить позвать Аксинью! У-у, бесстыдник!

Иванов Павел бросился перед вошедшей матерью на колени.

— Мама, милая, не сейчас! Дай Богу помолиться!

— Перед смертью не надышишься! — улыбнулась мать. — Молись, молись!.. Да ты бы сначала разделся.

Но Иванов Павел раздеваться не стал. Он стал на колени и долго-долго истово молился на икону, делая земные поклоны и шепча как можно громче, чтоб слышно было в соседней комнате:

— Господи, помилуй милую маму! Господи, защити, спаси и помилуй милую маму!

«Слышит она, как я за неё, или не слышит?» думал Иванов Павел и возвышал голос всё больше и больше.

А в дверях детской стояла Аксинья и приговаривала:

— Ишь кувыркается! Закувыркался, брат!

И горничная, войдя в детскую, нарочно громко сказала:

— Куда розги-то положить? Ах, нынче хороши! На редкость!

Иванову Павлу стало нестерпимо. Он вскочил.

Вошла мать.

— Раздевайся. Ложись.

— Мамочка! — вопил Иванов Павел. — Мамочка, не буду! Мамочка, милая, ты увидишь, — не буду!

— Раздевайся. Ложись.

— Мамочка!..

Иванов Павел ползал перед матерью на коленях, ловил её платье, целовал, но старался не приближаться слишком, чтобы его не поймали и не ущемили головы между колен. Эту систему Иванов Павел ненавидел больше других.

— Глаша, раздень барина!

— Мамочка, я сам…

И Иванов Павел принялся раздеваться медленно-медленно.

— Глаша…

— Мамочка, я сам.

Иванов Павел был готов.

— Ложись!

— Мамочка, ты меня не больно?.. Мамочка, ты меня недолго? — задыхаясь, говорил он, стараясь поймать руку, которая его сейчас будет сечь.

— Нечего, брат, нечего уговариваться. Ложись…

— Мамочка…

— Положить тебя?

— Мамочка, я сам.

— Аксинья!

— Мамочка, не надо, чтоб Аксинья держала! Я сам буду держаться!

— Аксинья!

И он почувствовал, как Аксинья взяла его за худенькие ноги, и сейчас же вслед за этим жгучую боль.

— У-ай! — взвизгнул мальчик, схватился руками, почувствовал жгучую боль в руках, отдёрнул их, опять схватился, опять отдёрнул.

— Глаша, держи руки.

— А-а-ай! — как зарезанный завопил мальчик, чувствуя полную беспомощность.

— Учись! Учись! Учись! — приговаривала мать.

— Мамочка, не буду! Мамочка, не буду! — вопил Иванов Павел.

— Не дерись, не шуми! Не шуми, не дерись! Не шуми! Не шуми!..

— Мамочка, я не шумел… Мамочка, я не шумел…

И он чувствовал, что умирает…

В постели пахло сухими берёзовыми листьями. Красная лампадка мигала перед образом. В сумраке слышались стихающие рыдания.

И грудь Иванова Павла была полна слёз. Болело и саднело. А по душе расплывалось спокойствие.

— Кончено. Случилось. Больше нечего бояться.

И тихо всхлипывая, заснул бедный мальчик, и снилось ему во сне, что он предводитель команчей и на голову разбивает всех белых.

За что надругались над человеческим телом и над маленькой человеческой душой?

Что такое ребёнок?

Правда, странный вопрос?

А между тем обратитесь к любому отцу семейства.

— Скажите пожалуйста, что такое ребёнок?

— Ребёнок?!.. Какие странные вопросы вы задаёте!.. Ребёнок… Ну… Ну… Ну, это будущий человек… Ну… Ну… да это всякий понимает, что такое ребёнок…

Вопрос мне показался интересным.

Именно теперь, когда так много разговаривают о школьной реформе.

Я обратился с этим вопросом к трём отцам и получил в ответ три письма.

I

Если бы вы спросили меня, верю ли я в бессмертие души, — я отвечал бы вам, не колеблясь:

— Да.

Для меня это не подлежит никакому сомнению. Для меня это очевидно.

Бессмертие души, это — дети.

Я бессмертен в моих детях. Я не умру, если у меня есть ребёнок. Не умрёт лучшее, что во мне есть.

Я жил, страдал, работал, мыслил, и лучшие из тех мыслей, которые у меня накопились за жизнь, лучшие из чувств, которые у меня выработались, я передам моему ребёнку.

Только лучшие! Заметьте.

Все мы знаем, что в жизни очень важно умело лгать. Однако, мы не учим ребёнка:

— Лги умело.

Мы говорим ему:

— Люби правду!

Горький опыт учит нас, что низкопоклонничать очень выгодно.

Однако, мы говорим ребёнку:

— Не низкопоклонничай. Это гадко.

Разве добро так уж выгодно, полезно, практично? Есть много дурного, скверного, гнусного, что приносит в жизни гораздо больше пользы.

Однако, мы не учим ребёнка:

— Умей ловко пользоваться гнусностью. Не избегай подлости, когда надо. Кругом, мой друг, так делают. Это необходимо в борьбе за существование. Пользуйся и злом.

Мы не даём ребёнку этого единственно практичного воспитания.

Мы очень непрактично учим его добру, которое не всегда полезно, которое чаще всего очень вредит интересам человека.

Почему?

Ведь, собственно говоря, если б я хотел облегчить своему сыну жизнь, я бы должен был внушать ему:

— Доставай деньги. Это главное. Какими путями, — это всё равно. Когда ты достанешь много денег, — про пути все забудут. Только делай это ловко, чтоб не попасться. Беги от людей, с которыми случилось несчастье. Никогда не следует подплывать к человеку, который тонет: и тебя с собой утопит! Но, мой друг, когда поступаешь так, никогда не дай заподозрить себя в жестокосердии. Напротив, ты сожалей, плачь, на словах говори как можно больше. Хорошие слова, это — всё.

Почему же, вместо того, чтоб подавать ребёнку такие, действительно, полезные в жизни, советы, ему внушают массу «хороших вещей», которые окажутся лишними, непрактичными, непригодными к жизни, которые будут мешать ему, вредить в борьбе за существование?

Почему? Зачем?

Я передаю своему ребёнку только то, что есть в моих мыслях и моем сердце лучшего, божественного и потому бессмертного.

Я стремлюсь, чтоб лучшая часть моей души осталась бессмертной и жила в моём ребёнке.

Это — бессознательное стремление к бессмертию,

Рождение ребёнка, это — скульптура.

И я — маленький Пигмалион, который хочет вдохнуть в созданную им статую живую душу, — мою душу. Чтоб она жила на свете после моей смерти.

У меня есть мечты, идеалы, грёзы. Я не доживу до их осуществления. Но он, может быть, доживёт. Не он, — его сын, которому он, в свою очередь, передаст мою душу, вложенную мною в него.

И когда мой внук увидит осуществление того, о чём мечтал я, и когда он скажет:

— Мой дед ещё мечтал об этом! Вот если б старик увидел!

Это моя душа прочтёт его устами:

— Ныне отпущаеши…

Вы слышите, про человека говорят:

— Совсем его покойный отец! Та же прекрасная душа!

Вот человек, который не умер, хотя его и похоронили.

Оп живёт, живёт в своём сыне.

И старики, помнящие отца, с радостью видят живую душу человека, которого они знали, узнают её и улыбаются ей, как старой милой знакомой.

Скупец хотел бы, чтоб и сын его был скрягой. Человек, любящий людей, хотел бы, чтоб и сын его обладал той же душой.

Это — стремление обессмертить себя.

Боязнь умереть.