Семья и школа — страница 6 из 32

Учитель

Артемий Филатович Эразмов, высокий сгорбленный человек, лет пятидесяти пяти — по внешнему виду, сорока пяти — на самом деле.

Рыжеватые, с сильной проседью волосы.

Одно из тех жёстких, сухих озлобленных лиц, по которому вы сразу узнаете или старого департаментского чиновника или педагога.

Не даром же опытные защитники стараются по возможности вычёркивать педагогов из списка присяжных заседателей.

Сиденье в классе, сиденье вечером за ученическими тетрадками, сиденье в педагогическом совете, беготня по урокам, бесконечное повторенье одного и того же из года в год, изо дня в день, тоскливое, однообразное, — всё это выедало душу, вытравляло из неё всё живое.

Выцветала душа, — выцветало лицо.

Глаза утратили всякий блеск, стали какими-то оловянными, лицо приняло угрюмо-озлобленное, тоскливое выражение, волосы рано поседели.

Он тянул свою лямку, — лямку человека, который должен работать, как загнанная почтовая кляча, за 100 рублей в месяц.

Для людей этой породы природа создаёт каких-то особенных жён.

Женщины, которые «пышно расцветают», чтобы увлечь какого-нибудь молодого учителя и затем вянут, блекнут и в два года превращаются в каких-то мегер.

Глаза вваливаются, волосы редеют, щёки спадают, губы и дёсны бледнеют, и они начинают страдать малокровием, худосочием и «нервами».

Зубы желтеют и покрываются зеленоватым налётом.

И в довершение несчастья, — и в это-то именно время этим бедным дамам и начинает казаться, что они неотразимо хороши.

Что стоит только сделать платье «к лицу»…

А так как на 100 рублей жалованья платьев особенно не нашьёшься, то и начинаются дома сцены, ссоры, свары, истерики.

Кроме совсем особенных жён, имеющих способность удивительно быстро дурнеть и считать себя красавицами, природа создаёт для этих людей ещё и совсем особую породу кухарок.

Настоящих ведьм, которым какое-то удовольствие доставляет бить хозяйскую посуду, причинять всяческий ущерб и без того еле-еле держащемуся хозяйству, говорить дерзости господам, отравлять им кровь, которой у тех и без того мало, которая и без того вся перепорчена.

Скверный обед, тесная, неудобная квартира, грошовые кредиторы, с ножом у горла требующие уплаты, истерики жены, лишения, необходимость отказывать себе во всём, кончая четвёркой мало-мальски порядочного табаку.

Когда Артемию Филатовичу предлагали порядочную папироску, — даже она приводила его в раздражение.

Чёрт возьми! Ведь курят же люди хоть табак порядочный. А тут и в этом себе отказывай!

Со стороны можно подумать, что в жизни Артемия Филатовича нет ничего, кроме однообразного, как стук маятника, добросовестного исполнения своих обязанностей и скудного питания своего тела.

Присмотревшись поближе, вы увидели бы, что всё его существо отравлено желчью.

Вся жизнь наполнена бессильной злобой, скрытой ненавистью.

Ненавистью ко всему. К жене, этой отвратительной костлявой женщине, с редкими волосами, которая корчится в истерическом припадке на продранном диване и визжит:

— Вы загубили мою жизнь… мою молодость… вы, нищий, нищий, нищий…

К кухарке, которая с особым, как ему кажется, злорадством говорит, подавая ему сапоги:

— А левый сапог-то опять каши просит!

Которой он не рискует даже заметить, что суп плох, потому что, того и гляди, нарвёшься на дерзость:

— Чай, не по десяти копеек за мясо платим, из восьмикопеечного-то разносолов не наваришь!

Он ненавидел, глубоко в душе ненавидел своих товарищей, таких же каторжных бедняков, как он, вечно завистливых, злобных, готовых на каверзу, на сплетню, на что угодно из-за лишней улыбки директора, пресмыкавшегося перед сильными, дрожавших за себя и боровшихся за жалкое существование интригой, наушничеством.

За жалкое существование, которое эти бедняги покупали такой дорогой ценой.

Артемий Филатович и презирал и ненавидел их.

Ученики боялись его, как «старого учителя», не принимавшего никаких отговорок.

Но он знал, что только страхом держит в узде эту армию маленьких негодяев, готовых поднять его на смех, сделать ему какую-нибудь мелкую каверзу.

Он ждал этой гадости каждую секунду.

Знал, что его за глаза зовут «жирафом» и, входя в класс, видел, что на чёрной доске нарисован уродливый жираф.

Он должен был делать вид, что не замечает этого.

— Опять доска не вычищена? Дежурный, вытрите!

И слышал, как в классе фыркали то там, то здесь, пока дежурный нарочно медленно вытирал «жирафа» с длинной, безобразной шеей.

Он макал перо в чернильницу, чтоб поставить «отметку», и вдруг ставит в «журнале» клякс. Чернильница была наполнена мухами.

В классе фыркали. Он стучал по столу и, делая вид, будто не замечает, что это сделано нарочно, вызывает «дежурного»:

— Что это?

— Мухи-с!

И в глазах дежурного сквозил еле сдерживаемый смех.

— Вы не смотрите за чернильницей!

— Я смотрел… Они… сами-с… налетели-с…

Дежурный еле сдерживался, чтоб не прыснуть со смеху.

Он еле сдерживался, чтоб не отодрать дежурного за уши.

В классе снова сдержанно фыркали.

Над ним глумились, потешались, и он смотрел на них со злобой, с ненавистью, выбирая, кого бы вызвать, кому бы «влепить единицу», кого бы заставить страдать.

— Если бы со мною случилось несчастие, они радовались бы!

И он всей душой ненавидел этих мальчишек, которым была отдана вся его жизнь.

Этих лентяев, в которых он должен был силою вдалбливать изо дня в день одни и те же правила.

И этот-то без времени состарившийся, полуседой, измученный человек вступил в борьбу, в единоборство с «Подгурским Алексеем», учеником четвёртого класса.

Началось из-за пустяков.

Артемий Филатович только что выдержал дома одну из обычных безобразных сцен.

Жена валялась по дивану и вопила в истерическом припадке:

— Зачем вы женились, когда вы нищий? Зачем загубили чужую молодую жизнь?

Лавочник требовал уплаты и грозил подать к мировому.

— Мне надоело свои деньги получать по мелочам. Я и до дилехтора дойду! Я в своём полном праве!

Кухарка орала в кухне нарочно, чтобы слышно было в комнатах, что она «у нищих жить больше не согласна».

И Артемий Филатович убежал из этого ада.

Он шёл по улице, ничего не замечая, ничего не видя перед собою, кляня день, час, минуту своего рождения.

Как вдруг на перекрёстке какой-то улицы его обдало грязью с головы до ног.

Брызги грязи, вылетавшие из-под резиновых шин, залепили одно стекло у очков.

Обстоятельство довольно обыкновенное во всяком городе, где есть грязь, бедняки, которые ходят пешком, и богачи, которые летают на резине.

Но Артемию Филатовичу, именно в эту минуту, показалось, что ему нанесли страшное оскорбление, ударили по лицу.

Ему, нищему, кинули грязью в лицо, ему, труженику, ему, отдавшему всю свою жизнь на воспитание…

Он поднял голову.

С пролетавшей мимо коляски на резине кланялся ученик IV класса, Подгурский Алексей, в узенькой «прусской» фуражке, в ловко сшитой «в талию» шинели.

Кланялся насмешливо, иронически, как показалось Артемию Филатовичу.

Да мог ли он иначе кланяться? Он резиновыми шинами обдал с ног до головы грязью бедняка-учителя, которого глубоко презирал за его бедность.

— Мальчишка… дрянь… негодяй…

У Артемия Филатовича слёзы подступили к горлу.

Он стоял на месте с сжатыми кулаками.

— Ну, погоди же!

На следующий день, едва Артемий Филатович вошёл в коридор классов, как к нему подлетел Подгурский.

Чистенький, изящный, немножко франтоватый, как всегда, с тщательно расчёсанным, приглаженным пробором, с «гривкой», кокетливо спускавшейся на лоб, в новенькой, ловко и красиво сидевшей курточке, с белыми манжетами, выглядывавшими из-под рукавов золотыми запонками, с чёрной широкой лентой с золотой монограммой, свесившейся в виде цепочки из бокового кармана, тип, образчик, идеал школьного франтовства.

— Извините, Артемий Филатович… Я, кажется, вас вчера обрызгал… Но, право, это не нарочно… Кучер не сдержал: лошадь молодая, несёт… Я хотел тогда же извиниться, но лошадь…

Он ещё смеет говорить ему в лицо про лошадей, про кучеров, хвастаясь, рисуясь…

— Пошёл прочь… мальчишка!..

— Жираф идёт… злющий! — объявил дежурный.

Класс затих.

Артемий Филатович, действительно, вошёл в класс мрачнее тучи.

Молча раскрыл журнал, не глядя на класс, выдержал паузу, и среди мёртвой тишины, такой тишины, что слышно было, как муха прожужжит, раздался его голос, звучавший на этот раз каким-то резким металлическим оттенком:

— Подгурский Алексей.

Тот вышел «к доске».

— Отвечайте сегодняшний урок.

Подгурский начал.

— Не так!

Подгурский начал снова.

— Не так!

Ученик остановился, он то бледнел, то краснел, на глазах выступили слёзы. Он замолчал

— Ну-с, г. Подгурский?

— Я… я не знаю… я не выучил урока.

— Единица.

Артемий Филатович с чувством, с толком, с расстановкой поставил огромную единицу, «во всю клетку» журнала.

— На место!.. Надо уроки учить, а не на лихачах кататься, в юнкерских фуражках… Прусский юнкер какой!

Самое страшное уже случилось: единица была поставлена.

Подгурский был обижен, обозлён, стал дерзок и немножко нахален:

— Ни на каких лихачах не ездил. Нам не зачем на лихачах ездить. У папы, слава Богу, свои лошади есть! И фуражку ношу такую, какую папа позволяет. И никакого отношения к ученью моя фуражка не имеет. Вот что.

Артемий Филатович побагровел.

— Молчать!.. На место!.. Смеешь ещё разговаривать!..

Он никогда не говорил с учениками на «ты», всегда держался сухого и официального «вы» с этими «бестиями». Но теперь он не владел собой.

— Мальчишка… дрянь… негодяй…

— На место я пойду, а ругаться вы не имеете никакого права! — ворчал Подгурский, идя на место.

— Вон из класса!..