ольшого ребенка, как она его называла. Сентиментальная по природе, Ребекка была потрясена до глубины души, но, выплакавшись, быстро позабыла о своем разочаровании.
Все, что осталось у нее к человеку, в которого она когда-то верила, это отвращение к нему, его высоким сапогам и нашивке на рукаве. Такое же отвращение она испытывала ко всем высоким, светловолосым людям в униформе, которые когда-то так ей нравились. Раньше она презирала людей своего круга, но теперь стала смотреть на них другими глазами. В конце концов она влюбилась в одного из них, влюбилась, как всегда, всем сердцем.
Ни Довид, ни Лея не поняли восторга своей дочери, когда она впервые привела избранника домой.
— Это Рудольф Рихард Ландскронер, прошу любить и жаловать.
— Очень приятно, — разочарованно протянули родители.
Насколько звучным было имя, настолько неприметным был его обладатель. Маленького роста, уже немолодой, он держал в руках футляр со скрипкой. Лее и Довиду он напомнил местечкового музыканта.
Они знали, что он известный скрипач, Ребекка даже сказала, что великий, но от этого их впечатление не изменилось. Они, особенно Довид, вообще не считали музыку профессией. Рядом с рослой Ребеккой он казался еще меньше, и голос у него был высокий, почти женский.
Они ничего не сказали дочери. Она была уже далеко не молода, засиделась в девках. Денег на приданое у них не было. Много молодых людей покинуло страну, разъехалось кто куда. Ничего лучше родители все равно не могли ей предложить.
— Что скажешь, Довид? — спросила Лея, отведя мужа в сторону. Она надеялась услышать что-нибудь утешительное.
— Ну, по крайней мере, еврей, — сказал Довид.
Он даже не стал надевать праздничный цилиндр и сюртук на тихую свадьбу без гостей.
А Ребекке и не нужны были ни поздравления, ни подарки. У нее был ее Руди, и она светилась от счастья.
Она полюбила его именно потому, что он был маленький, скромный и незаметный. Она всегда хотела видеть в муже беспомощного ребенка, которого она будет опекать, как мама, защищать и заботиться о нем. Ей казались такими чужие белокурые парни, но она разочаровалась в них. Зато она нашла маленького, тихого Руди.
Впервые она увидела его на концерте и тут же влюбилась. С мягкими волосами почти до плеч, пухлыми щеками, бархатными черными глазами и длинными белыми пальцами, сорокалетний Руди выглядел, как вундеркинд со скрипочкой. Ему бурно аплодировали. Ребекка аплодировала сильнее всех и громче всех вызывала его на бис. С тех пор она стала ходить на все его концерты. Они познакомились, и ему пришлись по душе восхищение, нежность и материнская забота темпераментной, сентиментальной, энергичной высокой женщины.
После свадьбы она полностью взяла его в свои руки. Она носила за ним скрипку, расчесывала его мягкие волосы, помогала одеваться перед концертом и снимала с него туфли, когда он приходил усталый. Ребекка старалась приготовить мужу что-нибудь вкусненькое и кормила его, как мать избалованного ребенка. Она заключала вместо него договоры и помогала на концертах, расхваливала его перед знакомыми и в гостях даже помогала надевать и снимать пальто. Она без конца говорила о своем Руди. Лея Карновская, сама преданная жена, уже не могла слушать восторженных рассказов дочери.
— Ривка, сколько можно? — Ей было обидно, что дочь дала себя поработить. — Ты ведь тоже живой человек.
— Да что ты, мама! Я так счастлива! Тебе не понять! — восклицала Ребекка.
Рудольф Рихард Ландскронер принял заботу Ребекки как должное. Влюбленный в себя и скрипку, он позволял ей восхищаться и служить ему, как ребенок, привыкший к материнской ласке.
Когда Ребекка поняла, что скоро станет матерью, она от счастья чуть не задушила Лею в объятиях. Довид не выказал большой радости, когда жена сообщила ему эту новость.
— Рожать в такое время? — спросил он с тревогой.
Доктор Георг Карновский был вне себя.
— Ребекка, твой Руди — идиот! — не сдержался он. — Приходи ко мне, я все сделаю… Так будет лучше и для тебя, и для несчастного создания, которое ты носишь.
Ребекка брату чуть глаза не выцарапала.
— Никто не отберет моего счастья! — кричала она. — Никто!
Родители уговаривали ее пройти обследование, но она отказалась, потому что Руди не пожелал с ней поехать.
До того как наступили тяжелые времена, Рудольф Рихард Ландскронер не был известен. В прежние годы мало кто знал скрипача Ландскронера. Говорили о музыкантах с мировым именем, а он считал, что они ему в подметки не годятся. Его заметили, только когда знаменитые музыканты из-за своего происхождения покинули страну.
В больших концертных залах он не мог показывать свой талант, хоть и мечтал об этом, зато перед единоверцами мог выступать сколько душе угодно. Теперь они очень его ценили, аплодировали и вызывали на бис. Экзальтированные дамы называли его «маэстро», девушки просили автограф. Рудольф Рихард Ландскронер был счастлив: наконец-то пришло признание. Он часто вспоминал покойного отца, ресторанного музыканта, который верил в гениальность сына и при обрезании добавил ему имя Рихард, в честь Вагнера. «Жаль, отец не дожил», — с горечью думал Рудольф. Он не хотел уезжать из города, где сумел прославиться, в чужую, неизвестную страну. Там уже собрались все знаменитые музыканты, они не дадут ему проявиться.
У него не было уверенности в завтрашнем дне, но он привык к новой жизни, как привыкают ко всему плохому, настолько в ней укоренился, что даже не чувствовал особого беспокойства и унижения. Он и раньше старался без надобности не выходить на улицу, не мог присесть на скамейку в парке. Случайно встретившись взглядом с белокурой женщиной, он машинально опускал глаза. Рудольф Рихард Ландскронер давно смирился со своей расовой неполноценностью.
Признание перевешивало все, он был счастлив, и Ребекка была счастлива вместе с ним. Она не послушала ни родителей, ни брата, ни друзей и решила остаться с Руди. Ребекка даже не поехала в порт проводить родных, когда они через несколько лет наконец-то получили визу. Она не могла оставить двоих детей: Руди и ребенка, которого ему родила.
— Совсем с ума сошла, не про нас будет сказано, — ворчала Лея.
— Женский ум, — ответил Довид Карновский и отправился проститься с Эфраимом Вальдером. — Слышали, ребе Эфраим? — поделился он новостью. — На Гамбургер-штрассе взорвали памятник ребе Мойше Мендельсону.
— Что такое памятник, ребе Карновский? Металл и камень. Его дух они не взорвут.
Довиду было не по себе, что он уезжает, а реб Эфраим остается.
— Как только мы, с Божьей помощью, приедем на место, я вам тут же вышлю нужные бумаги, ребе Эфраим, — пообещал он. — Чего бы мне это ни стоило.
— Я слишком стар, ребе Карновский, — улыбнулся Эфраим Вальдер. — Знаете, вот если бы вы смогли спасти мои книги… Книги и дочь. А, Ентл?
Ентл, которая называла себя Жанеттой, подняла близорукие глаза от французского романа и мотнула поседевшей кудрявой головой.
— Что ты выдумываешь? — сказала она с досадой. — Чтобы я тебя бросила? В твои-то годы, не сглазить бы.
Она точно не знала, сколько отцу лет. Наверно, все сто, а то и больше. Понятно, что ему недолго осталось.
Реб Эфраим разрушался, как старое дерево. Сухая, потемневшая от возраста кожа шелушилась, как кора. Борода, кустистые брови и пучки волос в ушах позеленели, как мох. Худые, высохшие руки уже не могли служить. Жанетта одевала и раздевала отца и помогала ему доносить ложку до рта. Она даже в туалете помогала старику, хоть ей и было неловко, несмотря на то что ей самой давно перевалило за пятьдесят.
Однако голова у реб Эфраима работала не хуже, чем в молодости. Наоборот, с годами в нем оставалось все меньше зависти, вожделения, амбиций и прочих глупостей, а мысль становилась яснее и дух — чище. Зрение и слух тоже не подводили. Лежа на кровати, потому что ноги часто отказывались служить, он видел каждую мышь, стоило ей появиться из щели в полу и приняться за книгу. Его уши различали каждый шорох, каждый скрип дверей в его лавке.
— Ентл, кто там? — кричал он дочери, чтобы она сообщила, что делается за стенами комнаты.
У Ентл не было хороших новостей. Книги и пластинки перестали пользоваться спросом. Гораздо чаще, чем покупатели, заходили люди в сапогах и требовали денег, или уличная шпана придумывала какую-нибудь гадость.
— Отец! — ломала руки Ентл. — Они кошку бросили нам в окно!
— Что такое кошка? — отзывался старик. — Божье создание.
— Дохлую!
— Что такое дохлая кошка? — спокойно отвечал реб Эфраим.
Он видел часть Божественного замысла во всем от камня до человека, в том числе и в падали.
Так же спокоен он остался, когда Довид Карновский рассказал о том, как в стране преследуют евреев, как жгут книги.
— Ничего нового, ребе Карновский. — Его голос казался слишком молодым для старого тела. — Так уже было в Праге, Кракове, Париже, в Риме и Падуе. Сколько существуют евреи, столько сжигают наши книги, нашивают отличительные знаки на нашу одежду, разрушают общины, мучают наших мудрецов. А евреи остаются евреями. Кстати, такое было не только с нами. Мудрецы народов мира тоже подвергались гонениям за ум и знания. Ребе Сократу дали выпить чашу с ядом. Ребе Галилею угрожали костром. Но остается не чернь, а такие, как Сократ, рабби Акива и Галилей, потому что дух не уничтожить, ребе Карновский.
Довид хотел возразить, но старик не дал.
— Ребе Карновский, будьте добры, встаньте на лестницу и достаньте мою рукопись, она там, на верхней полке, — сказал он с улыбкой. — Неудобно вас утруждать, но самому никак…
Довид Карновский поднялся по лесенке и снял с полки два тяжелых рукописных тома, на древнееврейском для евреев и на немецком для всех остальных. Реб Эфраим дрожащей рукой стер налипшую паутину и начал читать гостю последние записи.
Пока он читает, к нему приходят новые мысли, и, чтобы не забыть, он записывает их на полях. Его пальцы так слабы, что не могут служить телу, но к ним возвращается сила, когда они берутся за перо. Дрожащая рука твердеет, как рука старого воина, который почувствовал в ладони рукоять меча. У Довида голова занята другим, но из уважения он внимательно слушает старика.