[7] Тогда хозяин ’Нтони стал просить его и умолять, ради бога, сделать республику немедленно же, раньше, чем его внук ’Нтони уйдет в солдаты — словно республика была у дона Франко в кармане; он так просил, что аптекарь в конце концов рассердился. А дон Сильвестро, секретарь, слушая эти разговоры, чуть не вывихнул себе челюсти со смеху и в конце концов заявил, что, стоит только сунуть немножко деньжат в карман тому-другому человеку — он знает, кому именно — и они уж найдут у его внука какой-нибудь недостаток и забракуют его. К несчастью, однако, парень был сделан на совесть, как фабрикуют еще в Ачи Трецца, и рекрутский врач, увидав такого молодца, сказал ему, что недостаток его лишь в том, что он поставлен, как чурбан, на ножищи, похожие на подпорки фигового дерева; но ноги, сделанные по образцу подпорок фигового дерева, во время какой-нибудь войнишки лучше подходят для палубы бронированного судна, чем узкие сапожки; вот почему ’Нтони и забрили без лишних разговоров. Когда новобранцев повели в казармы, Длинная бежала запыхавшись рядом с широко шагавшим сыном, наставляя его, чтобы он всегда носил на груди ладанку с образом Мадонны и посылал вести всякий раз, когда будет возвращаться из города кто-либо из знакомых — она потом пошлет ему денег на бумагу.
Дед, как и полагалось мужчине, не произнес ни слова; но и он чувствовал комок в горле и избегал смотреть на невестку, точно сердился на нее. Так, молча и с поникшей головой, вернулись они в Ачи Трецца. Бастьянаццо, поспешно убрав снасти на «Благодати», вышел им навстречу на дорогу, и, увидав, как медленно-медленно идут они, держа обувь в руках, не решился раскрыть рот и вернулся с ними домой.
Длинная тотчас же бросилась в кухню, словно она горела нетерпением очутиться с глазу на глаз со старой посудой. Хозяин ’Нтони сказал сыну:
— Пойди, скажи ей что-нибудь, бедняжке; очень она страдает.
На следующий день все отправились на станцию Ачи Кастелло, чтобы взглянуть на проходивший в Мессину поезд с новобранцами. Ждали больше часа за оградой, зажатые толпой. Наконец поезд подошел, и показались все эти парни, скучившиеся и просовывавшие головы в двери, как быки, когда их везут на ярмарку. Они пели, смеялись и шумели, точно на празднике Трех Каштанов, и в этой давке и в гаме постепенно развеялась тяжесть, лежавшая на сердце.
— Прощай, ’Нтони! — Прощай, мама! — Прощай! Не забывай! Не забывай!
Тут же рядом, на краю дороги, косила траву для теленка Сара, дочь кумы Тудды; но кума Венера Цуппида[8] жужжала, что Сара пришла проститься с ’Нтони, с которым они часто переговаривались через ограду, — она-то их видела своими глазами, которые видели насквозь. Действительно, ’Нтони приветствовал Сару рукой, а она стояла, зажав косу в руке, и смотрела, пока поезд тронулся. Длинной казалось, что приветствие это украдено у нее; и много времени спустя, каждый раз, когда она встречала Сару кумы Тудды на площади или на мостках для стирки белья, она поворачивалась к ней спиной.
Но вот поезд покатился со свистом и с грохотом, словно пожирая песни и слова прощания. Когда рассеялись зеваки, остались только бабенки и несколько нищих, все еще теснившихся у столбов ограды, неизвестно зачем. Потом стали постепенно расходиться и они, и хозяин ’Нтони, понимая, что у невестки во рту все пересохло, купил ей за два чентезима стакан воды с лимоном.
Кума Венера Цуппида, утешая Длинную, говорила ей:
— Теперь вы успокойте свое сердце, ведь на пять лет ваш сын словно умер, вы и не думайте о нем!
Но в доме у кизилевого дерева о нем думали постоянно; то когда Длинная накрывала ежедневно на стол, и ей под руку попадалась определенная тарелка, то по поводу одной петли, которую ’Нтони лучше других умел делать на парусной веревке, то когда нужно было закреплять парусный шкот, натягивая его, как струну на скрипке, или тянуть сети, для которых другому понадобился бы ворот. Дед, вторя охам и вздохам, добавлял:
— Вот тут бы ’Нтони, — или вы думаете, у меня руки, как у этого парня!
Мать, закрепляя бердо ткацкого станка — раз! два! три! — думала о стуке — бум, бум, — машины, увозившей ее сына; этот, стук остался у нее на сердце в этом страшном ее смятении и все еще точно бился в ее груди, — раз! два! три!
У деда были некоторые своеобразные доводы, которыми он и сам утешался и утешал других:
— Хотите вы меня послушать? Побыть в солдатах — это парню пойдет на пользу, ему ведь бы только пошататься в воскресенье, да руками помахать, а не хлеб добывать.
Или:
— Попробует соленого хлеба на чужбине, и уж не будет дуться на похлебку в родном доме.
Наконец из Неаполя пришло первое письмо ’Нтони, которое произвело настоящую революцию среди соседей. ’Нтони писал, что женщины в тех местах подметают улицы шелковыми юбками, а на набережной есть театр Полишинеля и продаются пирожки по два чентезима, из таких, какие господа едят, и что без денег там нельзя существовать, не то, что Трецце, где не знаешь, как истратить грош, если не пойдешь в трактир Святоши.
— Ему еще денег посылай на пирожки, обжоре! — ворчал хозяин ’Нтони; — да он, впрочем, в этом не виноват, так уж он создан; как треска создана, что и ржавый гвоздь хватает. Если бы он не держал его во время крестин вот на этих руках, он готов был бы думать, что дон Джаммарья положил ему в рот сахару, вместо соли.
Манджакаруббе,[9] когда на мостках для стирки белья была и Сара кумы Тудды, говорила:
— Разумеется, женщины в шелках только и поджидали ’Нтони хозяина ’Нтони, чтобы похитить его, — они там верно никогда огурцов не видали.
Слушательницы держались за бока от хохота, и с тех пор задорные девушки стали звать его «огурцом».[10]
’Нтони прислал и свою фотографию; ее видели все девушки, собиравшиеся на мостках; Сара кумы Тудды передавала ее из рук в руки под передником, а Манджакаруббе лопалась от ревности. Казалось, что это сам Михаил-архангел во плоти: под ногами ковер, над головой занавес точь-в-точь такой, как у Оньинской мадонны; ’Нтони был так красив, приглажен и вычищен, что родная мать не узнала бы его, и бедняжка Длинная не могла вдоволь наглядеться на этот ковер и занавес, на колонну, у которой стоял на вытяжку, ухватившись рукой за спинку чудесного кресла, ее мальчик; она воссылала благодарение богу и святым, которые окружили ее сына такой роскошью. Фотография стояла у нее на комоде, под колпаком Доброго Пастыря, — она молилась на него, — как говорила Цуппида, и ей казалось, что на комоде у нее сокровище, а между тем сестра Марьянджела-Святоша[11] обладала таким же сокровищем, которое было у всех на виду; она получила его в подарок от кума Марьяно Чингьялента[12] и приколотила гвоздями за стойкой со стаканами в трактире.
Но некоторое время спустя у ’Нтони нашелся грамотный приятель, которому он стал изливаться в жалобах на плохую жизнь на судне, на дисциплину, на начальство, на насмешки и на узкие сапоги.
— Такое письмо не стоит и двадцати чентезимов почтовых расходов, — ворчал хозяин ’Нтони.
Длинную кололи эти острые палочки, похожие на рыболовные крючки и не говорившие ничего хорошего. Бастьянаццо) неодобрительно покачивал головой: это не ладно, и, очутись он в таком положении, он вкладывал бы только веселые вещи вот сюда, в письмо, — и он тыкал огромным, точно зубец от вил, пальцем, — чтобы у всех становилось легко на сердце — хотя бы из одной жалости) к Длинной. Ведь она, бедняжка, не знала покоя и похожа была на кошку, у которой отобрали котят. Хозяин ’Нтони украдкой сходил прочесть письмо сперва к аптекарю, потом к дону Джаммарья, который был в противной партии, чтобы услышать мнение обеих сторон, и, убедившись в том, что письмо написано именно так, стал говорить Бастьянаццо и его жене:
— Говорил я вам, что этому парню нужно было родиться богатым, как сын хозяина Чиполла, ходил бы и почесывал себе брюхо, ничего не делая.
Между тем год был скудный, а рыбу приходилось отдавать чуть не даром, потому что крещеные люди, точно турки, научились есть мясо даже в пятницу. К тому же и рабочих рук, оставшихся дома, не хватало уже для управления парусником, и временами приходилось нанимать поденно Менико, сына Совы, или кого-нибудь другого. Так уж устроил король, что парней забирали в солдаты, когда они были в состоянии зарабатывать себе хлеб; а вот когда они были в тягость семье, их не трогали; надо было думать и о том, что Мене шел семнадцатый год, и молодежь начинала заглядываться на нее, когда она шла к обедне. «Мужчина — огонь, женщина — пакля, а дьявол раздувает огонь». Поэтому приходилось работать и руками и ногами, чтобы двигать вперед это суденышко — дом у кизилевого дерева.
И вот, хозяин ’Нтони, чтобы двигать барку вперед, задумал с дядюшкой Крочифиссо, по прозванью Деревянный Колокол, коммерцию с бобами-лупинами.[13] Купит он их здесь в кредит, а продаст в Рипосто, а оттуда, по словам кума Чингьялента, судно из Триеста повезет груз дальше. Правда, лупины были немного попорчены, но в Трецце других не было, и этот плут Деревянный Колокол отлично соображал, что «Благодать» без всякого дела бременит солнце и воду на причале возле прачечных мостков; поэтому он упорно притворялся дурачком.
— Что? Вам не подходит? Ну, бросим это! Но, по совести, ни на чентезим меньше взять не могу! Вот, как перед богом! — и качал головой, действительно казавшейся колоколом без языка. Разговор этот происходил на паперти церкви в Оньино, в первое воскресенье сентября, когда был праздник мадонны и съехались жители со всей округи; был тут и кум Августин Пьедипапера, который своими шутками (и прибаутками заставил их поладить на цене по две унции[14]