Семья Малаволья — страница 23 из 49

Когда старик вырывал гвоздь или выносил из угла скамейку, которая обычно стояла в доме на этом месте, он покачивал головой. Потом, чтобы немного передохнуть, опустились на соломенные тюфяки, сложенные в кучу посреди комнаты, и оглядывались по сторонам, не забыли ли чего; затем дед быстро поднялся и вышел во двор, на свежий воздух.

Но и там повсюду была разбросана солома, черепки посуды, битые бутылки, в одном углу росло кизилевое дерево, а над входом была покрытая листьями виноградная лоза.

— Идемте отсюда! — сказал он. — Идемте отсюда, дети! Все равно, сегодня или завтра... и не трогался с места.

Маруцца смотрела на дворовую калитку, из которой вышли Лука и Бастьянаццо, и на уличку, по которой сын ее ушел с засученными брюками, когда лил дождь, и она уже больше не видела его под клеенчатым зонтиком. Закрыто и окно у кума Альфио Моска, и виноградная лоза так свисает с дворовой ограды, что прохожий задевает за нее. Каждому было на что посмотреть в этом доме, и старик, уходя, тайком положил руку на разбитую дверь, про которую дядя Крочифиссо сказал, что тут нужно было бы парочку гвоздей и порядочный кусок дерева.

Дядюшка Крочифиссо пришел взглянуть вместе с Пьедипапера, и они громко разговаривали в пустых комнатах, где слова раздавались, точно в церкви. Кум Тино не мог питаться так долго одним воздухом и был принужден перепродать все дядюшке Крочифиссо, чтобы вернуть свои деньги.

— Что вы хотите, кум Малаволья? — говорил он, охватывая рукой его шею. — Вы знаете, что я человек бедный и пятьсот лир мне нужны. Если бы вы были богаты, я бы продал дом вам.

Но хозяин ’Нтони не мог перенести этого и разгуливать так по дому с рукой Пьедипапера на шее.

Теперь дядюшка Крочифиссо пришел со столяром и с каменщиком и со всякого сорта людьми, которые расхаживали по комнатам, точно они были на площади, и говорили:

— Тут нужны кирпичи, тут нужен новый брусок, тут нужно починить ставни, — точно они были хозяева; и еще говорили, что нужно дом побелить, чтобы он выглядел совсем другим.

Дядюшка Крочифиссо откидывал ногами солому и черепки и поднял еще с земли обрывок шапки, которая принадлежала Бастьянаццо, и бросил его на огород, где он пригодится на удобрение. Между тем кизилевое дерево все шелестело, тихо-тихо, и гирлянды маргариток, уже завядшие, все еще висели на дверях и на окнах, как их повесили на Троицу.

Оса, со своим шелковым платочком на шее, тоже пришла посмотреть, и теперь, когда это было собственностью ее дяди, рыскала по всем углам.

— «Кровь — не вода», — громко говорила она, чтобы мог услышать и глухой. — Мне дорого имущество моего дяди, как ему должен быть дорог мой участок.

Дядюшка Крочифиссо не мешал ей говорить и не слушал теперь, когда напротив была видна дверь кума Альфио, крепко запертая на засов.

— Теперь, когда на двери кума Альфио висит засов, вы успокоите ваше сердце и поверите, что я о нем не думаю, — говорила Оса на ухо дядюшке Крочифиссо.

— У меня сердце спокойно! — отвечал он, — не беспокойся!

С тех пор Малаволья не смели показываться на улице и по воскресеньям в церкви, и ходили к обедне в Ачи-Кастелло, и никто им больше не кланялся, даже хозяин Чиполла, который говорил:

— Хозяин ’Нтони, по-моему, не должен был делать такой штуки. Это называется грабить ближнего — заставлять сноху приложить руку к долгу за бобы!

— Точь в точь, как говорит моя жена, — присоединился мастер Цуппидо. — Она говорит, что и собаки не захотят теперь Малаволья.

А этот глупый Брази, как ребенок на ярмарке перед лавочками с игрушками, топал ногами и хотел Мену, которую ему обещали.

— Тебе кажется, что я украл у тебя твое добро, дурак! — кричал на него отец. — Ты хотел расшвыривать его с тем, у кого у самого ничего нет.

У Брази отняли и новый костюм, и он дал себе волю — гонял из нор ящериц на скалах или сидел верхом на загородке прачечного плота и клялся, что ничего больше не станет делать, даже если его убьют, раз не хотели дать ему жену и даже отняли новый брачный костюм; еще хорошо, что Мена больше не могла видеть, как он одет, потому что Малаволья все еще сидели за закрытыми дверями, бедняжки, в нанятом ими домишке мясника, на Черной улице, по соседству с Цуппидо, и, если случалось увидеть их издали, Брази бежал прятаться за ограду или среди фиговых деревьев.

Двоюродная сестра Анна, все видевшая с песчаного берега, где она расстилала холст, говорила куме Грации:

— Теперь эта бедная Святая Агата все остается дома, хуже кастрюльки, привешенной на стену, точь в точь, как мои дочери, у которых нет приданого.

— Бедняжка, — отвечала кума Г рация, — а ведь ей даже и волосы причесали на пробор.

Мена, однако, была спокойна и, ничего не говоря, снова сама воткнула себе в косы серебряную булавку. Теперь у нее столько было дела в новом доме, где каждую вещь надо было поставить на другое место и где не видно было больше кизилевого дерева и дверей двоюродной сестры Анны и Нунциаты. Мать работала рядом с ней и незаметно поглядывала на нее; самим тоном голоса она ласкала дочь, когда говорила ей: дай мне ножницы, или — подержи мне пасму, и это трогало Мену до самой глубины сердца, когда все поворачивались к ней спиной; но девушка пела, как скворец, потому что ей было восемнадцать лет, а в эти годы, когда небо голубое, оно смеется в глазах, а птицы поют в сердце. Да и сердце у нее никогда не лежало к этому человеку, — сказала она матери на ухо, когда сновала пряжу. Мать была единственной, кто прочитал у нее в сердце и в ее печали сказал ей доброе слово.

— Вот если бы это был кум Альфио, он-то не повернулся бы к ней спиной, но, когда придет пора нового вина, он вернется.

Кумушки, бедняжки, не повернулись спиной к семье Малаволья. Но двоюродная сестра Анна постоянно была занята, столько ей было дела, чтобы как-нибудь прожить со своими дочками, которые оставались у нее в доме хуже пустых кастрюль, а куме Пьедипапера было стыдно показываться из-за штуки, которую кум Тино проделал с бедными Малаволья. У нее было доброе сердце, у кумы Грации, и она не говорила, как ее муж:

— Забудь тех, у кого нет больше ни короля ни царства. Что тебе за дело до них?

Одна только Нунциата показывалась от времени до времени с малюткой на руках и со всеми остальными позади, но и ей приходилось заботиться о своих делах.

Так всегда бывает на свете. — Каждый должен заботиться о своих делах, — как говорила кума Венера !Нтони хозяина ’Нтони. — Каждый должен прежде позаботиться о своей бороде, чем думать о чужой. Твой дед ничего тебе не дает, так чем же ты ему обязан? Если ты женишься, я хочу сказать — обзаведешься своим домом, все, что ты заработаешь, ты заработаешь на свой дом. «Сотни рук господь благословил, но не всех в одной тарелке».

— Хорошее дело! — отвечал ’Нтони. — Теперь, когда мой родители остались на улице, вы говорите мне, чтобы еще и я их бросил! Как справится дед с «Благодатью», и как он всех накормит, если я его оставлю одного?

— Тогда кончайте дело между собой сами! — воскликнула Цуппида, повернулась к нему Спиной и ушла возиться в ящиках, или на кухне, разбрасывая все вещи, лишь бы что-нибудь делать и не смотреть ему в лицо. — Я Дочь свою не украла! Я уж не посмотрела бы на то, что у вас ничего нет, потому что вы молоды и у вас всегда найдутся силы работать, и вы знаете свое ремесло, тем более, что мужья теперь стали редки с этим чортовым рекрутским набором, который уносит всех парней в округе; но если вам должны дать приданое, чтобы вы съели его со всей вашей семьей, это дело другое! Дочери своей я хочу дать только одного мужа, а не пятерых или шестерых, и не наваливать ей на спину две семьи.

Барбара в соседней комнате притворялась, что не слышит, и продолжала быстро-быстро крутить мотовило. Но, едва ’Нтони показывался в дверях, как она опускала глаза к станку и делала также недовольное лицо. И бедняга желтел и зеленел, и на лице его сменялись все краски, и он не знал, что ему делать, потому что Барбара поймала его, как. воробышка, своими черными глазами и говорила ему:

— Это значит, что вы меня не любите так, как ваших!.. — и принималась плакать, закрыв лицо передником, когда тут не было матери.

— Проклятие! — восклицал ’Нтони, — как хотел бы я снова уйти в солдаты! — и рвал на себе волосы, и колотил себя кулаками по голове, но не знал, на что решиться, как настоящий дурачок, каким он и был.

— Тогда уж, — говорила Цуппида, — «иди, иди! Всяк в своем доме сиди!».

А муж повторял ей:

— Я тебе говорил, что мне такие тряпки не по Душе!

— А вы ступайте работать! — отвечала она, — раз ничего не понимаете.

’Нтони каждый раз, когда приходил к Цуппиде, слышал одну воркотню, и кума Венера каждый раз упрекала его, что причесывать Мену Малаволья пригласили куму Пьедипапера, — хорошую прическу она ей устроила! — чтобы лизать сапоги кума Тино из-за этих грошей за дом; он все равно взял потом дом и оставил их в одной рубахе, как младенца Христа;

— Вы думаете, я не знаю, что говорила ваша мать Маруцца в те времена, когда еще она задирала нос, что не такую жену, как Барбара, она хотела бы для своего сына ’Нтони, потому что она воспитана, как барышня, и не сумеет быть хорошей женой моряка. Мне это рассказали на прачечном плоту кума Манджакаруббе и кумушка Чикка.

— Кума Манджакаруббе и кумушка Чикка — обе стервы, — ответил ’Нтони, — и говорят из злобы, что я не женился на Манджакаруббе.

— По мне, так, пожалуйста, женитесь на ней. Хорошее дельце сделает Манджакаруббе!

— Что же, если вы мне это говорите, кума Венера, это все равно, как если бы вы мне сказали: чтобы ноги вашей больше не было в моем доме.

’Нтони хотел быть мужчиной и не показывался два или три дня. Но маленькая Лия, которая не знала всех этих разговоров, продолжала приходить играть во двор кумы Венеры, как привыкла, когда Барбара давала ей фиги и каштаны, потому что любила ее брата ’Нтони, а теперь ей тут не давали больше ничего; Цуппида говорила ей: