Семья Малаволья — страница 24 из 49

— Ты приходишь сюда за своим братом? Твоя мать боится, что хотят украсть у нее твоего брата!

Приходила во двор к Цуппиде и кума Оса, с платочком на шее, рассказывать всякие ужасы про мужчин, которые прямо хуже собак. А Барбара попрекала девочку:

— Я знаю, что я не такая хорошая хозяйка, как твоя сестра.

Кума Венера прибавляла:

Твоя мать — прачка, и, вместо того, чтобы на прачечном плоту пересуживать чужие дела, лучше сполоснула бы это несчастное платьишко, которое на тебе.

Девчурка многого не понимала; но то немногое, что она отвечала, злило Цуппиду и заставляло ее говорить, что ее научила Маруцца, которая ее сюда посылала нарочно, чтобы злить ее, так что в конце концов девочка перестала к ним ходить, и кумушка Венера говорила, что это к лучшему, и что так они, по крайней мере, и не будут шпионить у нее в доме из страха, что у них постоянно хотят украсть это сокровище — Огурца.

Дошло, наконец, до того, что кума Венера и Длинная перестали разговаривать друг с дружкой и, встречаясь в церкви, поворачивались друг к дружке спиной.

— Вы увидите, что они дойдут до того, что пустят в ход метлу! — смеялась Манджакаруббе. — Будь я не я, если до этого не дойдет. Ловко она сделала, Цуппида, с этим Огурцом!

Обычно мужчины не вмешиваются в эти женские ссоры, не то споры разгорались бы и могли кончиться поножовщиной; кумушки же, подравшись и повернувшись друг к дружке спиной, и отведя душу в руготне, и потаскав друг дружку за волосы, тотчас же мирятся, обнимаются и целуются, и выходят к дверям поболтать, как и прежде. ’Нтони, околдованный глазами Барбары, тихонечко возвращался под окно девушки, чтобы помириться, так что кумушка Венера иной раз хотела вылить ему на голову воду из-под бобов, а дочка пожимала плечами, раз у Малаволья не было теперь ни короля ни королевства.

И, в конце концов, она сказала ему в лицо, чтобы избавиться от докуки, потому что человек этот вечно торчал перед ее дверью, как собака, и из-за него она могла потерять свое счастье, если когда-нибудь и другой кто-нибудь захотел бы прохаживаться тут ради нее...

— Знаете, кум ’Нтони, — «рыбы морской породы — тому, кому есть их написано на роду». Дадим покой нашим сердцам и вы и я, и не будем больше об этом думать!

— Вы можете успокоить ваше сердце, кума Барбара, но по мне «любить иль разлюбить — не нам это решить».

— Попробуйте и увидите, что вам это тоже удастся. От попытки ничего не потеряешь. Я вам желаю всякого добра и всякого счастья, но дайте мне заниматься моими делами, ведь мне уж двадцать два года...

— Я знал, что вы мне так скажете, когда у нас отняли дом и все отвернулись от нас.

— Послушайте, кум ’Нтони, моя мать может вернуться с минуты на минуту, и нехорошо, если она застанет меня здесь с вами.

— Да, да, это правда; теперь, когда у нас взяли дом у кизилевого дерева, это не годится.

У него было тяжело на сердце, у бедняги ’Нтони, и он не хотел с ней так расставаться. Но ей нужно было у колодца наполнить водой кувшин, и она простилась с ним и побежала скоро-скоро, грациозно покачивая бедрами: «Цуппидой» ее звали по деду ее отца, сломавшему себе ногу при столкновении повозок на празднике Трех Каштанов, но стройные ноги Барбары обе были целы.

— Прощайте, кума Барбара! — ответил бедняга, и поставил крест на всем, что было, и вернулся, чтобы грести, как каторжный, потому что ведь это же настоящая каторга — грести с понедельника и до субботы, и он устал убиваться понапрасну, потому что, когда ничего нет, бесполезно надрываться с утра и до вечера, и не найдешь собаки, которая хотела бы тебя знать, и он по горло был сыт такой жизнью; он предпочел лучше совсем ничего не делать и оставаться в кровати, притворившись больным, как тогда, когда ему надоедала военная служба. Но дед, по поговорке, не стал «искать волоска в яйце», как доктор на фрегате.

— Что с тобой? — спрашивал он.

— Ничего! То, что я несчастный человек.

— А что же делать, если ты несчастный человек? Надо жить, какими родились.

Неохотно он дал нагрузить себя снастями, хуже чем осла, и весь день только и открывал рот, чтобы сыпать проклятьями или ворчать: — «коль в воду упал, поневоле выкупаешься». Если брат его начинал петь, когда они ставили парус, он приговаривал:

— Так, так, пой! Когда состаришься, будешь лаять, как дед.

— Если я начну лаять теперь, я этим тоже ничего не заработаю, — отвечал мальчик.

— Ты прав, потому что уж очень прекрасная жизнь!

— Прекрасная или нет, не мы ее такой сделали, — заключил дед.

Вечером он хмуро ел свою похлебку, а в воскресенье отправлялся топтаться возле трактира, где у людей не было другого дела, как смеяться и весело проводить время, не думая о том, что на следующий день придется снова браться за то, что делал всю неделю; или же целыми часами сидел на ступеньках церкви, опершись подбородком на руки, глазел на прохожих и мечтал о ремесле, при котором ничего не нужно делать.

В воскресенье, по крайней мере, он наслаждался тем, что получаешь без денег — солнцем, стоянием без всякого дела со скрещенными на груди руками, и тогда ему казалось утомительным даже думать о своем положении, желать всего того, что он видел, когда был в солдатах, и что вспоминал потом, коротая этим дни работы. Ему нравилось лежать на солнце, как ящерица, и больше ничего не делать. А когда он встречал возчиков, ехавших, сидя на оглоблях:

— Вот хорошее ремесло! — бормотал он. — Разъезжают себе целый день!

А если на обратном пути из города проходила какая-нибудь бедная женщина, сгорбившаяся под тяжестью, как усталый осел, и старчески охала и вздыхала находу:

— Хотел бы делать то, что делаете вы, сестрица моя, — говорил он ей, чтобы утешить ее. — В конце концов, это все равно, что прогуливаться.

10

’Нтони прогуливался по морю каждый божий день, но ходил он, вместо ног, веслами, терзая себе спину. Но когда море было бурное и хотело за один раз поглотить и их, и «Благодать», и все, что попало, — у этого парня сердце ширилось, как море.

— Кровь Малаволья! — говорил дед; и надо было видеть его у такелажа с развевавшимися на ветру волосами в то время, когда лодка прыгала по волнам, как кефаль в пору любви.

Теперь, когда в округе было столько лодок, выметавших море как метлой, «Благодать», хотя и старая и законопаченная, ради жалкого улова часто отваживалась выходить в открытое море. Даже в такие дни, когда по направлению к Оньине облака стояли низко, а горизонт на востоке весь чернел, парус «Благодати» всегда видели, как носовой платочек, далеко-далеко в море цвета свинца, и каждый говорил, что эти Малаволья со свечкой ищут себе несчастья.

Хозяин ’Нтони отвечал, что они ищут хлеба и, когда поплавки исчезали один за другим в открытом море, зеленом, как трава, и домики Треццы казались белым пятном, так они были далеко, и кругом была только вода, он принимался болтать с внуками, радуясь при мысли, что потом вечером Длинная, и все, остальные, когда парус покажется между маяками, будут ожидать их на берегу, и они тоже будут рассматривать рыбу, прыгающую в сетях и, точно серебром, заполняющую дно лодки; и хозяин ’Нтони отвечал прежде, чем кто-нибудь успевал открыть рот:

— Квинтал, или квинтал и двадцать пять! — и не ошибался ни на ротоло; и потом об этом говорили весь вечер, пока женщины размалывали соль между камнями, и, когда один за одним считали боченки, и дядюшка Крочифиссо приходил посмотреть, сколько они наработали, чтобы с закрытыми глазами сделать свое предложение, а Пьедипапера кричал и сыпал проклятиями, чтобы определить настоящую цену, и тогда крики Пьедипапера доставляли удовольствие, — на этом свете, право, не стоит оставаться в ссоре с людьми! — а Длинная потом сольди за сольди считала перед свекром деньги, которые приносил Пьедипапера в платочке, и говорила:

— Эти на дом! Эти вот на издержки!

Мена тоже помогала растирать соль и расставлять в ряд боченки, и у нее снова было бирюзовое платье и коралловое ожерелье, которое им приходилось закладывать дядюшке Крочифиссо; теперь женщины опять могли ходить к обедне в своем селе, и если какой-нибудь молодой парень посматривал на Мену, так ведь они ей готовили приданое!

— Я бы хотел, — говорил ’Нтони, медленно-медленно загребая веслом, чтобы течение не унесло их из круга сетей, в то время как дед думал обо всем этом, — я бы хотел только одного, чтобы эта дрянь Барбара кусала себе локти, когда мы снова станем на ноги, и жалела бы, что захлопнула у меня перед носом дверь.

— «Хороший лоцман узнается по бурям», — отвечал старик. — Когда мы снова станем тем, чем были всегда, все будут хороши с нами и откроют нам двери.

— Кто не закрыл у нас перед носом дверь, — добавил Алесси, — так это Нунциата и еще двоюродная сестра Анна.

— «Тюрьма, болезнь, нужда — познаешь друга ты тогда». Поэтому бог и помогает им со всеми ртами, которые у них дома.

— Когда Нунциата собирает хворост на скалах или слишком тяжел для нее узел с холстом, я тоже ей помогаю, бедняжке, — сказал Алесси.

— Теперь помогай тащить тут, раз святой Франциск посылает нам сегодня милость божию!

Мальчик тащил и упирался ногами, и отдувался, и казалось, что он один все и делает. ’Нтони пел, развалившись на скамье, закинув за голову руки, и смотрел, как белые чайки летали в бирюзовом небе, которому нигде не было конца, а «Благодать» покачивалась на зеленых волнах, приходивших издалека, издалека, насколько хватал взгляд.

— Что это значит, что море то зеленое, то бирюзовое, а иной раз белое, а потом черное, как скалы, и не бывает всегда одного цвета, как вода, из которой оно? — спросил Алесси.

— Такова воля божия! — ответил дед. — Так моряк знает, когда без страха можно выходить в море, а когда лучше не ходить.

— Хорошо этим чайкам, которые всегда летают высоко и не боятся волн, когда на море буря.

— Но тогда и им нечего есть, бедным птахам.

— Значит, всем нужна хорошая погода, точь в точь как Нунциате, которая не может ходить к колодцу в дождь, — заключил Алесси.