Семья Малаволья — страница 36 из 49

Приходили сюда потянуться и расправить плечи Рокко Спату и Ванни Пиццуто, когда тому между одним бритьем и другим нечего было делать, и еще Пьедипапера, ремеслом которого было болтать то с тем, то с другим, чтобы устроить какое-нибудь дельце и заработать на маклерстве. Они пересуживали все, что случилось на селе, и то, как донна Розолина, под тайной исповеди, во время холеры рассказывала своему брату, что дон Сильвестро обмошенничал ее на двадцать пять унций, а она не могла подать на него в суд, потому что эти двадцать пять унций донна Розолина украла у своего брата, священника, и ей было бы стыдно, если бы стало известно, почему она деньги эти дала дону Сильвестро.

— А потом, — заметил Пиццуто, — откуда эти двадцать пять унций пришли к самой-то донне Розолине? — «Краденое добро не прочно».

— Они, по крайней мере, оставались бы в доме, — говорил Спату: — если бы у моей матери было двенадцать унций, и я взял бы их у нее, разве меня назвали бы вором?

Говоря о ворах, перешли к дядюшке Крочифиссо, который потерял, как рассказывали, больше тридцати унций из-за того, что столько людей перемерло от холеры, а у него остались заклады. Теперь Деревянный Колокол не знал, что ему делать со всеми этими кольцами и серьгами, которые остались у него в закладе, и женится на Осе; это верно, потому что видели, как он ходил записываться в муниципалитет, и при этом был дон Сильвестро.

— Это не правда, что он женится на ней ради серег, — говорил Пьедипапера, который мог это знать. — Серьги и цепочки, в конце концов, золотые и из накладного серебра, и он мог бы продать их в городе; так он с лихвой вернул бы себе свои деньги, которые роздал. Он женится на ней потому, что Оса всячески уверила его, что собирается пойти с кумом Спату к нотариусу, раз Манджакаруббе к себе в дом затащила теперь Брази Чиполлу. Вы извините меня, кум Рокко!

— Ничего, ничего, кум Тино, — ответил Рокко Спату. — Мне это все равно; кто верит этим канальям женщинам, тот свинья! Для меня возлюбленная — это Святоша, которая даст мне в долг, когда захочу. Чтобы с нею сравняться, нужны были бы две Манджакаруббе, при эдакой-то груди! — а, кум Тино?

— «Трактирщица красива — и счет большой», — сплевывая, сказал Пиццуто.

— Ищут мужа, чтобы он их содержал! — добавил ’Нтони. — Все они одинаковы!

А Пьедипапера продолжал:

— Дядюшка Крочифиссо со всех ног побежал тогда к нотариусу, так что едва не задохнулся. Вот он и женится теперь на Осе.

— Счастье же этой Манджакаруббе! — воскликнул ’Нтони.

— Брази Чиполла, когда лет через сто, по воле божией, умрет его отец, будет богат, как свинья, — сказал Спату.

— Теперь отец его бесится, а пройдет время — и покорится. Других сыновей у него нет, и ему остается только самому жениться, если он не хочет, чтобы Манджакаруббе на зло ему пользовалась его добром.

— Это мне по вкусу, — заключил ’Нтони. — У Манджакаруббе ничего нет. Почему же хозяин Чиполла один только и должен быть богат?

Тут принял участие в беседе аптекарь, который приходил на берег выкурить послеобеденную трубку и занимался толчением воды в ступе, говоря, что на свете все идет плохо и все надо перевернуть вверх ногами и начинать сначала. Но говорить с этими людьми было, действительно, то же самое, что толочь воду в ступе. Единственный, кто понимал в этом хоть что-нибудь, был ’Нтони, который повидал свет и у которого немножечко раскрылись глаза, как у котят; в солдатах научили его читать, и поэтому он тоже ходил посидеть в дверях аптеки и послушать, что пишут в газете, и поболтать с аптекарем, который был добрым парнем со всеми и голова которого не была так набита вздором, как у его жены, кричавшей ему;

— Зачем ты вмешиваешься не в свои дела?

— Приходится давать женщинам волю болтать и делать все потихоньку от них, — говорил Франко, едва Барыня уходила в свою комнату. Его не стесняло устраивать сборища и с этими босяками, лишь бы они не клали ног на стулья; слово за словом он объяснял им все, что говорила газета, и подчеркивал, что на свете все должно было бы итти так, как тут сказано.

Когда дон Франко приходил на берег, где приятели вели эту беседу, он подмигивал ’Нтони Малаволья, который, вытянув ноги и прислонившись спиной к камням, чинил петли сетей, и делал ему знаки головой, тряся своей бородищей.

— Э! хороша справедливость, когда одним приходится разбивать себе спину о камни, а другие, выставив брюхо на солнце, курят трубку, тогда как все люди должны бы быть братьями, как сказал Иисус, величайший из всех революционеров, а священники его в наше время стали сыщиками и шпионами. Разве вы не знаете, что историю дона Микеле со Святошей дон Джаммарья раскрыл на исповеди?

— А разве не сам дон Микеле? У Святоши есть массаро Филиппо; а дон Микеле вечно толчется на Черной улице и нисколько не боится Цуппиды и ее веретена. У него ведь есть пистолет.

— Оба они, я вам говорю! У тех, кто исповедуется каждое воскресенье, заготовлены большие мешки, чтобы складывать грехи, поэтому-то Святоша и носит на груди медальку, чтобы прикрывать свинство, которое под ней.

— Дон Микеле теряет время с Цуппидой; секретарь сказал, что заставит ее упасть к его ногам, как зрелую грушу.

— Конечно! Но, пока что, дон Микеле развлекается с Барбарой и с другими девушками. Я это знаю, — он украдкой подмигивал ’Нтони. — Ему нечего делать, а каждый день он получает свои четыре тари жалованья.

— Это то, что я всегда говорю, — повторял аптекарь, теребя бороду. — Вся система такова; платить бездельникам за то, что они ничего не делают, и наставлять рога нам, которые оплачивают их! — вот так-то и обстоит дело. Люди, которые четыре тари получают в день, чтобы разгуливать под окнами Цуппиды; и дон Джаммарья, который по лире лопает в день за то только, что исповедует Святошу и слушает гадости, которые она ему рассказывает; и дон Сильвестро, который.... знаю я! и мастер Чирино, которому платят за то, что он надоедает своими колоколами, а фонарей потом не зажигает, масло же кладет себе в карман; да много еще всякого другого свинства делается в муниципалитете, честное слово! Хотели было они сооружать новое здание при помощи всех тех, кто обитает теперь в этом неблагоустроенном бараке, но потом снова сговорились, дон Сильвестро и другие, и больше об этом ни слова... Точь в точь, как эти другие разбойники в парламенте, которые болтают и болтают между собой; но разве вы понимаете, о чем они говорят? У них пена у рта, с минуты на минуту ждешь, что они вцепятся друг другу в волосы, а потом они в лицо смеются дуракам, которые им верят. Одни оплеухи народу, который оплачивает воров, и сводников, и сыщиков, как дон Микеле!

— Вот хорошо-то, — сказал ’Нтони, — четыре тари в день за то, чтобы разгуливать, где вздумается. Хотел бы я быть в таможенной страже.

— Вот! вот! — воскликнул дон Франко, у которого вылезали глаза из орбит. — Видите вы последствия этой системы? А последствия те, что все становятся канальями. Не обижайтесь, кум ’Нтони. «Рыба портится с головы». Я бы тоже был таким, как вы, если бы не получил образования и у меня не было ремесла, чтобы зарабатывать хлеб.

Действительно, шли толки, что отец аптекаря научил его прекрасному ремеслу — толочь в ступе воду и из грязной воды делать деньги, тогда как другим приходится жариться на солнце и терять зрение, подбирая петли в сетях, и за десять сольди работать до судорог в ногах и спине. И так бросили они и болтовню, и сети, и, сплевывая по дороге, все отправились в трактир.

13

Хозяин ’Нтони, когда внук его вечером возвращался домой пьяный, всячески старался уложить его в постель, чтобы не заметили другие, потому что этого никогда не бывало с Малаволья, и у старика навертывались слезы на глаза. Ночью он вставал и будил Алесси, чтобы отправляться в море, другого внука не трогал; все равно он никуда бы не годился. Сначала ’Нтони было стыдно и он выходил встречать их на берег с опущенной головой. Но мало-по-малу он привык и говорил сам с собой:

— Ну, завтра еще попразднуем!

Бедный старик всякими способами старался затронуть его сердце и тайком даже попросил дона Джаммарья заклясть рубаху внука, на что истратил три тари.

— Послушай! — говорил он ’Нтони, — этого никогда не бывало у Малаволья! Если ты пойдешь по дурной дорожке Рокко Спату, твой брат и твои сестры пойдут по твоим следам. «От порченого яблока и остальные гниют», и сольди, которые мы скопили вместе с таким трудом, разлетятся, как дым. «Гибнет лодка из-за одного рыбака», и что мы тогда будем делать?

’Нтони оставался с опущенной головой или бормотал что-то сквозь зубы; но на следующий день начиналось то же самое, и однажды он сказал деду:

— Чего вы хотите? Когда я забываюсь, я, по крайней мере, не думаю о своем несчастье.

— Какое несчастье? Ты здоров, молод, знаешь свое ремесло, чего тебе нехватает? Я, вот, старик, и брат твой еще мальчик, — а мы выбрались из ямы. Если бы ты хотел нам помочь, мы стали бы тем, чем были прежде, и, если бы у нас и не было покойно на сердце, — потому что кто умер, тот больше не вернется, — у нас, по крайней мере, не было бы других забот; мы были бы все вместе, как и должны быть пальцы на руке, и в доме был бы хлеб. А если я закрою глаза, как вы все останетесь? Теперь, видишь ли, всякий раз, как мы уходим далеко в море, я начинаю побаиваться. Ведь я стар стал.

Когда деду удавалось тронуть его сердце, ’Нтони принимался плакать. Брат и сестры, которые все знали, прятались по углам, как только слышали, что он возвращается, точно он был им чужой или они боялись его; и дед с четками в руках бормотал:

— О, благословенная душа Бастьянаццо! О, душа снохи моей Маруццы, совершите чудо!

Когда Мена видела, что брат возвращается с бледным лицом и с блестящими глазами, она говорила ему:

— Входи с этой стороны, там дед!

И заставляла его пройти через кухонную дверь, а сама у очага тихонько плакала, так что в конце концов ’Нтони сказал:

— Больше в трактир не пойду, хоть убей меня!