И по собственному желанию принялся работать, как и прежде; он вставал даже раньше всех и шел на берег поджидать деда за два часа до рассвета, когда Три Короля стояли еще высоко над деревенской колокольней, и стрекотанье кузнечиков в виноградниках слышалось так громко, точно это было здесь, совсем рядом. Дед не помнил себя от радости, беспечно болтал с внуком, стараясь показать, как он его любит, и про себя говорил:
— Святые души его матери и отца совершили это чудо.
Чудо продолжалось всю неделю, а в воскресенье ’Нтони не захотел итти даже на площадь, чтобы и издали не видеть трактира и зазывавших его приятелей. Но весь этот день, когда ему нечего было делать, он зевал так, что чуть не вывихнул челюстей. Ведь он. уже не мальчик, чтобы, времяпрепровождения ради, с песнями таскаться по скалам за дроком, как Алесси и Нунциата, или вылизывать дом, как Мена, и не такой уж старик, как дед, чтобы забавляться починкой провалившихся бочонков и разломанных вершей. Он остался сидеть возле своих дверей на Черной улице, по которой не проходила и курица, и слышал голоса и смех в трактире. И, в конце концов, не зная, чем заняться, лег спать и в понедельник снова ходил с недовольным лицом. Дед говорил ему:
— Для тебя лучше было бы, чтобы не было воскресений, потому что на следующий день ты похож на больного.
Вот что, подумаешь, было бы лучше для него — это чтобы воскресенье не приходило! И сердце ’Нтони падало от одной мысли, что все дни могли бы стать понедельниками. И вот, когда он вечером возвращался с моря, он даже спать ложиться не хотел и в волюшку на все лады так пережевывал свою несчастную судьбу, что в конце концов снова очутился в трактире.
Прежде, когда он возвращался домой и нетвердо держался на ногах, он ходил тихонько, старался остаться незаметным, бормотал извинения и даже сдерживал дыхание. А теперь он повышал голос, бледный и с опухшими глазами, ссорился с поджидавшей его на дороге сестрой и, если та вполголоса говорила ему, чтобы он шел через кухню, потому что дед был в доме:
— Мне все равно! — отвечал он.
На следующий день он вставал с несвежей головой и в дурном настроении; и с утра до вечера орал во всю глотку и сыпал проклятиями.
Раз произошла тяжелая сцена. Не зная, что еще ему сделать, чтобы тронуть его сердце, дед увлек его в угол комнатки, запер двери, чтобы не слышали соседи, и, плача, как ребенок, бедный старик стал говорить ему:
— О ’Нтони, разве ты не помнишь, что здесь умерла твоя мать? Зачем ты хочешь заставлять страдать свою мать при виде того, как ты стал вторым Рокко Спату? Ты не видишь разве, как из-за этого пьяницы-сына бедствует и надрывается несчастная двоюродная сестра Анна и как она плачет иной раз, когда нет хлеба для других детей; смеяться-то она вовсе разучилась! «С волками жить — по-волчьи выть». «Кто с хромыми хромает, взаправду и сам захромает». Неужели ты забыл ту ночь во время холеры, когда все мы тут собрались возле этой кровати и она поручала тебе Мену и детей?
’Нтони ревел, как отлученный от матери теленок, и говорил, что тоже хотел бы умереть; но потом потихоньку снова возвращался в трактир, а ночью, вместо того чтобы итти домой, бродил по дороге, останавливался у дверей домов, смертельно усталый, прислонялся спиной к стене и, чтобы прогнать тоску, вместе с Рокко Спату и Чингьялента принимался петь.
Бедному хозяину ’Нтони так было стыдно, что, в конце концов, он не смел показываться на улице. А внук, наоборот, чтобы избежать проповедей, возвращался домой с мрачным лицом; тут уж с проповедями, как бывало, к нему не подъедешь. Проповеди, сперва тихим голосом, начинал он сам, и во всем оказывалась виноватой его несчастная судьба, которая заставила его родиться в таком положении.
И он ходил отводить душу с аптекарем и с другими того же сорта людьми, у которых находилось времечко, чтобы болтать о проклятой несправедливости, которая на этом свете была во всем; если, например, человек идет к Святоше, чтобы забыть свои горести, его называют пьяницей, а в это время столько других у себя дома напиваются добрым вином, хотя и никакого горя нет у них в голове, и никто не попрекает их и не проповедует им, чтобы шли работать, потому что у них нет никакого дела и они богаты за двоих; а ведь все мы сыновья божии,
равные перед ним, и каждый должен бы получать равную долю.
— У этого парня — талант! — говорил аптекарь дону Сильвестро, и хозяину Чиполла, и всем, кто хотел его слушать.
— Он берет все в целом, с налета, но смысл понимает; не его вина, если он не умеет лучше выражаться, вина правительства, которое держит его в невежестве.
Чтобы развить его, аптекарь давал ему газету «Век» Газету Катании». Но ’Нтони скоро надоело читать; прежде всего потому, что это был труд, и, когда он был в солдатах, его учили читать насильно; но теперь он был волен делать, что хотел и что ему нравилось, и еще он немножко позабыл, как связываются вместе слова в том, что написано. Да и вся эта напечатанная болтовня не приносила ему и сольдо в карман. Какое ему до нее дело? Дон Франко объяснял ’Нтони, почему ему должно было быть до нее дело; а когда по площади проходил дон Микеле, он показывал на него бородищей, подмигивал и вполголоса говорил, что и этот прохаживается здесь ради донны Розолины после того, как узнал, что у донны Розолины есть деньги и она раздает их людям, чтобы женить на себе.
Нужно начинать с того, чтобы убирать всех этих, которые разгуливают в шляпах с галунами. Нужно делать революцию! Вот что нужно делать!
— А что вы мне дадите за то, чтобы я делал революцию?
Дон Франко пожимал тогда плечами и сердито шел толочь в ступе грязную воду; с таким народом, — говорил он — все равно, что воду в ступе толочь! А Пьедипапера, едва ’Нтони поворачивался спиной, добавлял вполголоса: — Если бы он хотел убить дона Микеле, он должен был бы убить его за кое-что другое; потому что дон Микеле хочет у него украсть сестру; но ’Нтони даже хуже свиньи и на содержании у Святоши.
Пьедипапера Терпеть не мог дона Микеле потому, что, когда тот встречался с ним, с Рокко Спату и с Чингьялента, он сурово посматривал на них; поэтому-то Пьедипапера и хотел избавиться от него.
Эти бедные Малаволья дошли до предела человеческого, когда, по милости братца, попали всем на язычок; до такой глубины несчастья упала вся семья Малаволья! Теперь уже все село знало, что дон Микеле прогуливается взад и вперед по Черной улице на зло Цуппиде, которая с веретеном в руках стояла на страже дочери. Между тем дон Микеле, чтобы не терять попусту времени, начал поглядывать на Лию, которая также стала красивой девушкой и за которой некому было смотреть, кроме сестры, красневшей за нее и говорившей:
— Уйдем в дом, Лия. Не годится нам стоять в рях, если мы сироты.
Но Лия была ветреницей, похуже своего брата ’Нтони, и ей нравилось стоять в дверях и показывать платочек с розами, потому что все ей говорили:
— Какая вы красавица в этом платочке, кума Лия! — а дон Микеле пожирал ее глазами.
Бедная Мена, стоя в дверях в ожидании брата, который возвращался домой пьяным, чувствовала себя такой усталой и приниженной, что у нее руки опускались, когда она хотела увести домой сестру, потому что мимо проходил дон Микеле, а Лия отвечала:
— Ты боишься, что он меня съест? Полно, мы никому не нужны с тех пор, как у нас ничего нет. Разве ты не видишь, до чего дошел брат, что он не нужен и собакам? — Если бы ’Нтони был человеком решительным — продолжал говорить Пьедипапера, — он отделался был от этого дона Микеле.
’Нтони же от дона Микеле хотел отделаться по другой причине. Когда Святоша поссорилась с доном Микеле, она стала благоволить к ’Нтони за его приобретенную в солдатах привычку носить шляпу набекрень и покачивать находу плечами, и под стойкой сберегала ему все тарелки с остатками от посетителей, и, то отсюда, то оттуда, наливала ему в стаканчик. Таким манером удерживала она его при трактире таким жирным и упитанным как собака у мясника. К тому же, при нужде, ’Нтони разделывался кулаками с теми неприятными посетителями, которые при расчете придираются, как говорится, — «ищут волоска в яйце», — и, прежде чем уплатить, кричат и ругаются. С завсегдатаями же трактира, напротив, он был приветлив и болтлив и, когда Святоша ходила на исповедь, следил за стойкой. Так что все дружили с ним, точно это было его заведение, за исключением дядюшки Санторо, который косился на него и, между «богородицей» и другой молитвой, — ворчал, что он живет на счет его дочери, точно священник. Святоша отвечала, что хозяйка — она, и это дело ее, если ей угодно, чтобы ’Нтони Малаволья жил на ее счет и жирел, как священник, раз это нравится ей, и никто больше ей не нужен.
— Как же! Как же! — ворчал дядюшка Санторо, когда ему удавалось остаться с ней на минутку с глазу на глаз. — Дон Микеле-то тебе всегда нужен. Массаро Филиппо десять раз уж мне говорил, что пора кончить это дело, что молодое вино он не может дальше держать в погребе, и нужно ввезти его на село контрабандой.
— Массаро Филиппо хлопочет о своей выгоде. А мне вот придется уплатить пошлину вдвойне, а на контрабанду дон Микеле больше не идет, ни за что, ни за что!
Она не могла простить дону Микеле его измены с. Цуппидой, после того как, из любви к его галунам, она с ним столько времени обходилась в трактире как со священником; а ’Нтони Малаволья, и без галунов, стоил десяти донов Микеле, и то, что она ему давала, она давала от всего сердца. Таким манером ’Нтони зарабатывал себе хлеб, и когда дед упрекал его, что он ничего не делает, а сестра пристально и грустно смотрела на него, он отвечал:
— А разве я вам что-нибудь стою? Деньги, которые отложили на дом, я не трачу и сам себе зарабатываю на хлеб.
— Лучше бы ты умер с голоду, — говорил ему дед, — и чтобы все мы умерли сегодня же!
В конце концов, все перестали толковать об этом, повернулись друг к другу спиной, и каждый остался при своем. Хозяин ’Нтони вынужден был рта не открывать, чтобы не ссориться с внуком; а ’Нтони, уставши от проповедей, бросал тут всю хныкающую компанию и уходил к Рокко Спату или к куму Ванни, с которыми весело и всегда выдумаешь что-нибудь новенькое.