Однажды они придумали устроить дядюшке Крочифиссо серенаду в ночь его свадьбы с Осой и привели под окна к нему всех, кому дядюшка Крочифиссо не хотел одолжить более и сольдо, с кухонной посудой, треснувшими горшками, колокольчиками от скотины и тростниковыми дудками, и до самой полуночи адски шумели и галдели, так что на следующий день Оса встала более зеленой, чем всегда, и накинулась на эту негодницу Святошу в трактире которой подстраивали все эти разбойничьи проделки из зависти, что она нашла себе мужа, по милости божьей, в то время как другие постоянно жили в смертном грехе и делали тысячи гадостей, прикрываясь одеянием мадонны.
Люди в лицо смеялись дядюшке Крочифиссо, когда увидели его на площади женатым, одетым в новое платье и желтым, как покойник, от ужаса, в который его привела Оса этим новым платьем, которое стоило денег. Оса только и знала, что тратила деньги, и, если бы волю ей дать, она растранжирила бы все в одну неделю; и она говорила, что хозяйка теперь она, так что целые дни она чертовски изводила дядюшку Крочифиссо. Жена царапала ему ногтями лицо и кричала, что хочет, чтобы ключи были у нее, и что она не желает хуже еще, чем прежде, нуждаться в куске хлеба и в новом платочке; потому что, если бы она знала, что даст замужество с таким прекрасным мужем, она лучше сохранила бы свой виноградник и медальку Дочери Марии! Ну, да, и она, сколько угодно, могла продолжать еще носить ее, эту медальку Дочери Марии! А он кричал, что он разорен; что он уже не хозяин в своем добре; что у него в доме все еще холера и его хотят заставить умереть с горя раньше времени, чтобы под веселую руку расточить имущество, которое он скапливал понемногу и с таким трудом! Знай он все это прежде, и он к чорту послал бы и виноградник и жену; жена ему вовсе не нужна, а его схватили за горло, уверили, что Оса поймала Брази Чиполлу и готова убежать вместе с виноградником, проклятым виноградником!
Как раз в это время стало известно, что Брази Чиполла, как дурак, дал себя похитить Манджакаруббе, а хозяин Фортунато бегал и разыскивал их на скалах, и в долине, и под мостом, и с пеной у рта клялся самыми страшными клятвами, что, найди он их, он уж надает им хороших пинков, а сыну оторвет и уши. При этих разговорах и дядюшка Крочифиссо тоже хватался за волосы и говорил, что Цуппида разорила его тем, что не похитила Брази неделей раньше.
— Такова воля божия! — повторял он, колотя себя в грудь, — такова была воля божия, чтобы за все мои грехи в наказание я женился на Осе! А грехи у него, должно быть, были большие, потому что Оса отравляла ему каждый курок хлеба во рту, и днем и ночью заставляла его испытывать муки чистилища. Ко всему прочему, она еще хвалилась, что верна что, даже за все золото в мире, она не посмотрела бы ни на одного человека, будь он молод и красив, как ’Нтони Малаволья или Ванни Пиццуто; между тем мужчины все время старались соблазнить ее и увивались вокруг нее, точно в юбках у нее был мед. — Если бы это была правда, я сам позвал бы такого мужчину! — бормотал дядюшка Крочифиссо, — лишь бы он освободил меня от нее! — И говорил даже, что готов заплатить Ванни Пиццуто или ’Нтони Малаволья, что-бы они наставили ему рога, раз уж ’Нтони занимался этим ремеслом. — Тогда можно было бы выгнать вон эту ведьму, которую я взял себе в дом!
Но ’Нтони занимался этим ремеслом там, где жилось привольно, и ел и пил теперь так, что любо-дорого было поглядеть на него. Ходил он теперь, высоко подняв голову, и смеялся, когда дед шопотом говорил ему несколько слов; теперь уж старался сократиться дед, точно виноватым был он.
’Нтони говорил, что, если его не хотят знать дома, он может спать в хлеву у Святоши, и что дома ведь совсем не тратятся на его прокорм. Хозяин ’Нтони и Алесси Мена все, что зарабатывают рыбной ловлей, тканьем, прачечном плоту и всякими другими способами, если угодно, могут откладывать на эту знаменитую лодку того Петра,[46] на которой из-за ротоло рыбы целые приходится ломать себе руки, или на дом у кизилевого дерева, в который они перебрались бы, чтобы быстрехонько подохнуть с голоду! Так что ему-то и сольдо не нужно; бедняк Так бедняком и останется, и для него нет большего удовольствия, как немножко отдохнуть, пока он молод и не кашляет по ночам, как дед. Солнце светит для всех; всем и тень оливковых деревьев дает прохладу, для всех и площадь, чтобы прогуляться, и церковные ступени, чтобы посидеть и поболтать, и проезжая дорога, чтобы глазеть на прохожих и узнавать новости, и трактир, что-бы закусить и выпить с приятелями. Там, когда от зевоты можно было челюсти вывихнуть, принимались играть в мору или в брисколу; а когда, наконец, спать хотелось — под рукой была изгородь, за которой паслись бараны кума Назо, где можно было вытянуться и соснуть днем, и хлев кумы сестрицы Марьянджелы, где можно было выспаться ночью.
— И не стыдно тебе вести такую жизнь? — опустив голову и весь сгорбленный, сказал ему наконец дед, нарочно разыскав его; и, говоря это, он плакал, как ребенок, и, чтобы никто не увидел их, за рукав тянул его за хлев Святоши. — А про свой дом ты забыл? А про брата и сестер забыл? О! если бы тут были твой отец и Длинная! ’Нтони! ’Нтони!
— А вам, всем вам, может быть, лучше живется, чем мне, когда вы работаете и попусту выбиваетесь из сил? Позорна наша несчастная судьба, вот что! Посмотрите на что вы стали похожи, согнулись, как смычок от скрипки, и до самой старости все ту же самую жизнь тянете! А что за польза вам от нее? Все вы не знаете света и живете с закрытыми глазами, точно котяра.
А рыбу, которую вы ловите, сами вы едите? Знаете, на кого вы работаете с понедельника до субботы и довели себя до того, что вас и в больницу не захотели бы взять? На тех, кто ничего не делает, а деньги загребает лопатой!
— Но ведь у тебя нет денег, и у меня их тоже нет. Никогда их у нас не было и, по воле божией, мы зарабатывали себе хлеб; поэтому-то нам и приходится браться за дело и зарабатывать, не то мы умрем с голоду.
— По воле дьявола, хотите вы сказать! Все наши несчастья — дело рук сатаны. А вы знаете, что вас ждет, когда вы не сможете больше взяться за дело, потому что ваши руки исковеркает ревматизм, как виноградный корень? Вас ждет пролет под мостом, когда вы приедете подыхать.
— Нет, нет! — повеселев, воскликнул старик и обнял его шею руками, искривленными, как виноградный корень. — Деньги на дом уже есть, и если ты поможешь...
— Ах, дом у кизилевого дерева! Вы воображаете себе, что это самый прекрасный в мире дворец, потому что вы ничего другого и не видели?
— Я знаю, что это не самый прекрасный в мире дворец. Но ты, который родился там, не должен был бы так говорить, тем более, что мать твоя не там умерла.
— И отец мой тоже не там умер. Наше ремесло уж такое, чтобы оставлять свою шкуру там, в пасти у акул. А уж раз я ее там не оставляю, лучше хоть крохами хорошего попользоваться, какие найдутся, потому что толку нет терзать себя понапрасну! А потом? Когда у вас будет дом, и когда будет лодка? А потом? А приданое Мены и приданое Лии? Ах! Иудино разбойничье отродье! Что за несчастная у нас судьба!
Старик ушел в отчаянии, качая головой и сгорбив спину. Горькие слова внука придавили его хуже камня от скалы, обрушившегося на спину. Теперь у него уж ни на что больше нехватало мужества, руки его опускались, и ему хотелось плакать. Ни о чем другом он не мог думать, и все думал о том, что Бастьянаццо и Луке и в голову никогда не приходило того, что ’Нтони, и всегда они без ропота делали, что должны были делать; и в то же время соображал, что уж бесполезно думать о приданом для Мены и для Лии, потому что никогда им До этого не дойти!
Бедная Мена как будто тоже знала это, так она пала духом. Соседки далеко обходили дверь Малаволья, точно все еще продолжалась холера, и оставляли ее одну с сестренкой в платочке с розами, или вместе с Нунциатой и с двоюродной сестрой Анной, когда те оказывали милость прийти и поболтать немножко; ведь у двоюродной сестры Анны, бедняжки, тоже был этот пьяница Рокко, и уж все про это знали; а Нунциата была слишком мала, когда этот гусь лапчатый, отец, бросил ее, чтобы искать счастья в других местах. Бедняжки отлично понимали друг друга, и когда разговаривали вполголоса, склонив голову и спрятав руки под передником, и даже когда молчали, не глядя друг на друга, и каждая думала о своих делах.
— Когда очутишься в таком положении, как мы, — говорила Лия, рассуждая, как уже взрослая женщина, — приходится надеяться только на себя и каждому заботиться о своих делах.
От времени до времени дон Микеле останавливался поздороваться с ними или пошутить; так что женщины привыкли к шляпе с галунами и больше ее не боялись; Лия сама даже стала позволять себе шутки и хохотала больше, чём нужно. А теперь, когда у нее больше не было матери, Мена не решалась ее унимать или уйти в кухню и оставить ее одну и, удрученная выше меры, сама тоже оставалась, усталыми глазами глядя вдоль улицы. Ясно было, что соседи покинули их, и сердце Мены переполнялось благодарностью всякий раз, когда дон Микеле в этой своей шляпе с галунами не брезгал останавливаться немножко поболтать перед дверью Малаволья. А если дон Микеле заставал Лию одну, он смотрел ей в глаза, покручивал усы, лихо заламывал шляпу с галунами и говорил ей:
— Какая вы красивая девушка, кума Малаволья!
Никто еще не говорил ей этого; и она краснела, как помидор.
— Как это, что вы еще не замужем? — говорил ей также дон Микеле.
Она пожимала плечами и отвечала, что не знает почему.
— Вам бы шерстяные и шелковые платья да длинные серьги; и, честное слово, многие из городских барынь только в служанки вам годны будут!
— Не для меня платья из шерсти и шелка, дон Микеле! — отвечала Лия.
— Но почему? А у Цуппиды есть? А Манджакаруббе не заведет себе, раз поймала Брази хозяина Чиполла? А Оса, если вздумает, разве не сошьет себе, как другие?
— Так они богатые.
— Проклятая судьба! — восклицал дон Микеле, ударяя кулаком по сабле. — Я хотел бы взять тройку в лото, кума Лия! Показал бы я вам, на что способен.