’Нтони Малаволья поднимал к небу кулаки и клялся самыми страшными клятвами, и Христом, и мадонной, что он покончит со всем этим, если ему даже придется итти на каторгу; теперь ему уж нечего было терять. Святоша уже не прежними глазами смотрела на него, — столько этот никуда не годный человечишко — ее отец, который хныкал в промежутках между «богородицей» и другой молитвой, — наговорил ей с тех пор, как массаро Филиппо не посылал больше вина в трактир! Он говорил ей, что посетители начинают редеть, как мухи на святого Андрея, потому что не получают у нее больше вина массаро Филиппо, к которому привыкли, как ребенок к груди. Дядюшка Санторо каждый раз повторял дочери:
— На что тебе нужен этот голодный ’Нтони Малаволья? Не видишь ты, что ли, что он все твое проедает, а пользы от него никакой? Ты откармливаешь его лучше, чем борова, а потом он идет волочиться за Осой и за Манджакаруббе, когда они стали теперь богаты.
И еще говорил ей:
— Посетители уходят, потому что он вечно у твоей юбки, и нет и минутки, когда они могли бы с тобой пошутить.
Или:
— Просто свинство держать в харчевне такого грязного оборванца; у нас точно хлев, и люди брезгают пить из стаканов. То ли дело, когда дон Микеле стоял в дверях, с галунами на шляпе. Люди, которые платят за вино, хотят пить его в тишине и спокойствии и рады видеть перед входом человека с саблей. И потом все с ним раскланивались, и никто не отказался бы ни от одного сольдо долга, раз он записан углем на стене. А теперь, когда его больше нет, не приходит даже массаро Филиппо. Недавно он проходил мимо, и я хотел его зазвать; но он сказал, что бесполезно приходить, раз молодое вино нельзя больше провозить контрабандой с тех пор, как ты в ссоре с доном Микеле. Все это не хорошо ни для души ни для тела. Люди уже начинают поговаривать, что к ’Нтони у тебя корыстная любовь, потому что массаро Филиппо больше не приходит, и ты увидишь, чем все это кончится. Увидишь, что это дойдет до священника, и что у тебя отнимут медаль «Дочерей Марии».
Святоша еще упорствовала, потому что в своем доме всегда хотела быть хозяйкой; но и у нее начинали раскрываться глаза, потому что все, что говорил отец, было святым евангелием, и к ’Нтони она стала уже относиться не попрежнему. Если на тарелке оставались кушанья, которые можно было сохранить, она их больше ему не давала и на дно стакана наливала ему только грязную воду, так что ’Нтони стал уже делать недовольное лицо, а Святоша отвечала ему, что бездельники ей не по вкусу, так как и она и отец ее зарабатывают свой хлеб, и он должен бы поступать так же. Он мог бы помогать немножко по дому, рубить дрова или раздувать очаг, вместо того, чтобы, как бродяга, орать и спать, положив голову на руки, или так заплевывать весь пол, что получалось целое море, и некуда было ногой ступить. Ворча, ’Нтони шел наколоть немножко дров или раздуть очаг, чтобы меньше утруждать себя. Но ему тяжело было работать целый день, как собаке, хуже еще, чем когда он работал дома, да еще видеть, что за это с ним обращались хуже, чем с собакой, грубо покрикивали на него, и все это терпеть ради гадких блюд, которые ему давали лизать. Наконец однажды, когда Святоша с четками в руках вернулась от исповеди, он сделал ей сцену, выговаривая, что все это происходит оттого, что дон Микеле снова шатается возле трактира и поджидает ее на площади, когда она идет к исповеди, а дядюшка Санторо, как только заслышит его голос, кричит ему даже вслед, чтобы поздороваться с ним, и ходит отыскивать его даже в лавке Пиццуто, нащупывая палкой стены, чтобы найти дорогу. Святоша взбесилась тогда и отвечала, что он нарочно пришел, чтобы заставить ее грешить, когда у нее во рту еще причастие, чтобы она потеряла его.
— Если вам не нравится, — уходите! — говорила она ему. — Свою душу я не хочу губить из-за вас; и я ничего вам не сказала, когда узнала, что вы бегаете за бабами такими, как Оса и Манджакаруббе, потому что они несчастливы в замужестве. Бегите к ним, у них в доме есть теперь корыто, и они ищут свинью.
Но ’Нтони клялся, что это неправда, и что ему ничего такого не нужно; о женщинах он больше не думал и плюнул бы в лицо тому, кто сказал бы, что видел, как он разговаривает с другой женщиной.
— Нет, так ты от него не отделаешься, — повторял между тем дядюшка Санторо. — Разве ты не видишь, как он прилип к хлебу, который ест у тебя? Пинками нужно его прогнать! Массаро Филиппо сказывал мне, что молодое вино держать в бочках он дольше не может и продаст его другим, если ты не помиришься с доном Микеле и тебе не удастся, как бывало, провезти вино контрабандой.
И, нащупывая палкой стены, он уходил отыскивать массаро Филиппо в лавке Пиццуто. Дочь его притворялась гордой и уверяла, что никогда бы не склонила головы перед доном Микеле после истории, которую он ей сделал.
— Дай устроить все это мне! — убеждал ее дядюшка Санторо. — Я сделаю все с толком. Я не допущу, чтобы вышло так, точно ты снова начала лизать сапоги дона Микеле, — отец я тебе или нет, господи боже!?
’Нтони с тех пор, как Святоша стала с ним обращаться грубо, должен бы призадуматься, как ему расплачиваться за хлеб, который ему давали в трактире, потому что домой он не смел показываться, а эти бедняжки, его близкие, когда без аппетита ели свою похлебку, считали, как будто он уже умер, и даже не накрывали скатертью стол, а садились, где попало, с тарелкой на коленях.
— Это последний удар для меня, старика! — повторял дед; а видевшие, как он шел на поденную работу с сетями на спине, говорили:
— Это последняя зима для хозяина ’Нтони. Не много времени пройдет, как все эти сироты останутся на улице.
А Лия, если Мена говорила ей, чтобы она пряталась в доме, когда проходит дон Микеле, дерзко отвечала:
— Конечно, надо прятаться в доме, точно я какое-то сокровище. Будь спокойна, такие сокровища, как мы, не нужны даже и собакам.
— О, если бы тут была твоя мать, ты бы так не говорила! — тихо сказала Мена.
— Если бы моя мать была тут, я не была бы сиротой и не должна была бы о себе заботиться. И ’Нтони не шатался бы по улицам, — ведь просто стыдно слышать, когда говорят, что мы его сестры, и никто не захочет взять себе в жены сестру ’Нтони Малаволья.
’Нтони, теперь, когда он впал в нужду, ничто уже не удерживало показываться вместе с Рокко Спату и с Чингьялента на скалах и возле Ротоло, где с мрачным лицом голодных волков они вполголоса вели беседу.
Дон Микеле снова стал говорить Мене:
— Ваш брат наделает вам неприятностей, кума Мена!
И Мене самой пришлось ходить и искать брата на скалах и возле Ротоло, или на пороге трактира; она плакала и рыдала, тащила его за рукав рубашки. Но он отвечал:
— Нет, это дон Микеле зол на меня, говорю тебе! Все время он строит против меня козни вместе с дядюшкой Санторо. Я сам слышал, как этот полицейский говорил ему в лавке Пиццуто: — Каково же будет мое положение, если я вернусь к вашей дочери? — а дядюшка Санторо отвечал: — Пустяки! я вам говорю, что все село будет локти себе кусать от зависти!
— Но что ты собираешься делать? — с бледным лицом повторяла Мена. — Подумай о маме, ’Нтони, и о нас подумай, ведь у нас никого больше нет.
— Пустяки! Я хочу перед всем селом осрамить его и Святошу, когда они пойдут к обедне. Я хочу сказать им всю правду и заставить народ смеяться. Я не боюсь теперь никого на свете; тут по соседству и аптекарь, и он меня услышит.
Напрасно Мена горько плакала и горячо умоляла его; он повторял, что терять ему нечего, и другим нужно подумать об этом больше, чем ему: он устал от такой жизни и хочет с этим покончить, — как выражается дон Франко. И так как в трактире косились на него, он стал шататься на площади, в особенности по воскресеньям, и подымался на ступеньки церкви, чтобы видеть, какие лица у этих потерявших стыд людей, которые приходят сюда обманывать народ и наставлять рога господу и мадонне, у них же самих на глазах.
Святоша, встречая ’Нтони на страже у дверей церкви, чтобы избежать соблазна грешить, стала ходить к ранней обедне в Ачи Кастелло.
’Нтони видел проходившую Манджакаруббе, которая прятала нос в мантилью и ни на кого не глядела теперь, раз уж поймала себе мужа. Оса, вся разодетая и с длинными четками в руках, шла молиться господу, чтобы он освободил ее от этого божьего наказания — ее мужа, — и ’Нтони едко смеялся им вслед:
— Теперь, когда они выловили себе мужей, им больше ничего не нужно. Есть кому подумать, чтобы их накормить!
Дядюшка Крочифиссо, с тех пор как он навязал себе Осу, перестал быть и богомольным, и в церковь даже не ходил, чтобы хотя на время обедни подальше быть от жены, — так он губил свою душу.
— Это последний год для меня! — хныкал он; и бегал теперь к хозяину ’Нтони и к другим, таким же несчастным, как он сам. — Мой участок побило градом, и мне уж, конечно, не дождаться сбора винограда.
— Послушайте, дядюшка Крочифиссо, — отвечал хозяин ’Нтони, — когда вы захотите пойти к нотариусу насчет дома, — я готов, и деньги у меня тут.
Он только и думал, что о своем доме, и ему не было никакого дела до чужих забот.
— Не говорите мне про нотариуса, хозяин Нтони! Когда я слышу про нотариуса, я вспоминаю день, когда дал Осе утащить себя к нему; проклят будь тот день, когда я ступил к нему ногой!
Но кум Пьедипапера, чуявший комиссию, говорил ему:
— Умри вы, — эта ведьма Оса может за грош отдать им дом у кизилевого дерева; лучше, чтобы вы сами устроили свои дела, пока вы еще живы.
Тогда дядюшка Крочифиссо отвечал:
— Да, да, пойдемте к нотариусу; только нужно дать мне заработать немножко на этом деле. Вы знаете, сколько у меня было потерь.
А Пьедипапера добавлял, нарочно затягивая беседу:
— Если эта ведьма, ваша жена, узнает, что вы получили деньги за дом, она способна вас задушить, чтобы накупить себе побольше ожерелий и шелковых платочков.
И еще говорил:
— Манджакаруббе, — та, по крайней мере, как поймала себе мужа, больше не покупает ожерелий и шелковых платочков. Видите, как она приходит к обедне в бумажном платьишке?